Лирник замолчал, теперь гудела одна лира. Она говорила мне о воине, чей шлем выкопали из земли, и войне, которой, казалось, нет конца и края. Война шла тогда по селам и весям с солдатами в мышиных мундирах, немцы правили в Киеве руками гетмана Скоропадского. Я жил еще в другом мире, в мире старых сказок, и не очень-то думал о солдатах в мышиных мундирах. Да и встречал их редко. Но песня настораживала. Она все катилась по холмам, а лирник, казалось, сам к ней прислушивался, низко опуская голову к струнам.
сказал лирник, положил ладонь на струны, и они замолкли. Он посмотрел на Марысю будто с ласковым упреком и добавил:
Лирник улыбнулся грустно, глянул на меня добродушно, осторожно отложил на траву лиру, которая все еще гудела и жаловалась, и придвинулся к Марысе.
— Жалостно очень поешь, до слез жалостно, аж в груди больно, — сказала Марыся и положила голову в платке на плечо лирнику. — Спой повеселее…
— А эта тебе не люба? — спросил лирник. И запел звонко, на разные голоса древнюю песню о девушке, потерявшей честь:
Он помолчал и уже другим голосом, спокойнее и теплей, добавил:
— Да ну тебя! — толкнула девушка лирника в плечо. — Все про горе поешь. Спой веселое.
— Не поется, — вздохнул лирник.
Он погладил Марысю по плечу, обернулся ко мне и сказал:
— Шагай, хлопчик, расти большой, доброго тебе здоровья!
Я ушел, так и не дождавшись Кольки Боженки. И вот через много лет я снова шел над обрывом у старой лавры, мимо колоколен, светившихся в небе, как белые свечи, мимо руин Успенского собора, сожженного солдатами в мышиных мундирах, сыновьями тех солдат, которые пришли к нам в годы первой мировой войны.
Была у меня в детстве еще одна встреча с лирником, но об этом в другой раз.
ВОЙНА ЗА ГОРАМИ И КАШТАНОВЫЕ ВОЙНЫ
Ехали всадники
Я ходил под стол пешком, когда все началось. Это было еще задолго до моей первой встречи с лирником. Для меня началось вечером, когда я стоял у окна с отцом и отец, поглаживая ладонью свою седеющую бородку клинышком, вместе со мной смотрел на улицу.
Был тихий, прозрачный вечер, еще не зажигали огней. С неба падал особенный свет — отблеск далекого заката. И вдруг мы увидели всадников.
Это были казаки в черных бурках, с длинными пиками, с винтовками за спиной. Они ехали медленно, понуро глядя на гривы коней. Не смотрели по сторонам, не разговаривали.
Феня позвала нас пить чай в столовую. Там уже горела над столом лампа под зеленым абажуром. Я любил, когда взрослые собирались под этой лампой. Возле нее было тепло, спокойно. Ночь и темнота отступали в углы.
За чаем отец уткнулся в газету. По временам он высовывался из-за листа и говорил: «Какое безобразие!..» Или: «Да, господа, хорошенькие дела делаются на свете!»
— Папа, ты сердишься? — спросил я.
— Сердишься? — переспросил он. — Нет, это не то слово.
Не допив чай, отец снова подошел к окну, заложив руки в карманы, и я пошел за ним.
За окном все еще ехали казаки в черных бурках, ехали медленно и понуро. Лошади, делая шаг, кивали на ходу. Иногда подкова, ударяя о булыжник, высекала искру, светившуюся в сумерках.
Мы долго стояли с отцом у окна, отец не отходил, и я не отходил тоже. Мне нравилось поступать так, как поступает отец. Вот он достал свои тяжелые часы, посмотрел на них и приказал: «Спать!» Тоненько щелкнула и пропела часовая крышка.