Мне очень хотелось в вагон, мне хотелось все время быть рядом и не отпускать ее руку, но я не решался сказать об этом, а мама между тем наказывала Фене не забывать про то и про другое, и Феня с преданным выражением на лице говорила:
— Ни за что не забуду. Да что вы, разве ж можно! Да в самый тот день и сделаю.
— Ребенка береги, — сказала мама.
— Да что вы, — сказала Феня, — разве ж можно не беречь такого гарнесенького хлопчика?
Феня довольно чисто говорила по-русски, но временами переходила на свой украинский, и я очень любил, когда она мягко и певуче начинала изъясняться на родном языке.
Вскоре у вагонов началось обычное предотъездное кипенье. Нас оттеснили от лесенки, и маме пришлось уйти в купе, опустить раму и разговаривать с нами из окна. В вагон она меня не взяла.
Колокол отзвонил в первый раз. Пробежало начальство в красной шапке.
— И дров больше не запасай! Смотри, Феня, чтоб чего не вышло, — сказала мама.
— Да я же теперь не запасаю, на кой они мне сдались, его дрова! — сердито ответила Феня. — Все одно сырые носит.
Мы стояли, пока колокол не ударил во второй и третий раз, и мне казалось, что это случилось слишком быстро, мучительно быстро.
Было семь часов вечера, небо затянули багрово-розовые облака. Туча, густевшая за холмами, вдруг протянула один свой лиловый рукав к вокзалу, наступили сумерки, вспыхнуло электричество. И мама в окне, в летней соломенной шляпе, с обнаженной полной рукой на раме окна, с грустными глазами, вдруг заискрилась в сумерках, вырванная лучом электрического света.
Я хотел ей сказать, как много раз говорил утром: «Не уезжай, не надо. Останься». Но не сказал, не решился. Я не хотел ее огорчить и не хотел, чтобы она сердилась. Она крикнула мне какую-то обычную фразу прощания, вроде: «Веди себя хорошо, слушайся отца», но, вероятно, ей хотелось сказать другое. Может быть, она хотела сказать: «Я тебя люблю», «Я тебя не забуду!», «Я тебя никогда не забуду!».
И мне нужно было много ей сказать. Но поезд уже увозил ее вдаль, к лиловой туче. И мне она запомнилась в мерцающем свете вечера у окна вагона.
Мы остались с Феней одни. Поезд быстро исчез за поворотом, опустел маленький деревянный вокзал (тогда еще в городе был деревянный вокзал: старый сгорел), и мы поехали трамваем домой.
В те времена в трамвае, как мне казалось, ездили люди странные — сторонники нового, бесстрашные любители дорожных приключений, и поэтому трамваи, поражая своим великолепием, ходили редко и полупустыми, а люди спешившие садились на извозчика по пословице «тише едешь — дальше будешь».
Мы смело отправились в дальний путь трамваем. И горе мое отодвинулось. Оно ушло, но потом возвращалось не раз. Потому что это было горе, которое никогда совсем не уходит.
К сожалению, ни один мальчик и ни одна девочка не видели нашего возвращения. На другой день я рассказал о нашей поездке приятелю по двору, сыну владельца бакалейной лавочки, помещавшейся через дорогу. Он посмотрел на меня испытующе и сказал не то утвердительно, не то вопросительно:
— Врешь?!
А вот другой мой приятель, сын сапожника и владельца окна в первом этаже, где велись все переговоры с заказчиками, выразил мне полное доверие и сказал:
— Ну что ж тут особенного.
Он хотел быть человеком широких взглядов.
В те времена, когда уехала мать, меня одолевали приятельские отношения, а дружбы еще не было. Это были мимолетные отношения. Они диктовались жестокой необходимостью, законами двора и по-своему были хороши. Никто еще не написал сурового кодекса приятельских отношений. Но он существует, вероятно, с тех времен, когда появились черные и парадные лестницы, дворы залили асфальтом, расставили на них высоченные сажени дров и пустили в дрова полудиких котов и кошек. Со многими были у меня приятельские отношения, но только с Колькой Боженкой они превратились в дружбу. Мы последний год были предоставлены самим себе. Впереди была школа — ранцы, экзамены, голубые гимназические или черные шинели реального училища.
Мы еще не ходили в школу, но уже читали, по-своему разбирались в жизни и жили по священному кодексу двора тех времен. В нем было много хорошего. Первый его закон, за нарушение которого полагалось тягчайшее наказание, гласил: «Не ябедничать!» Второй — не обижать младшего, если он не совершил преступления, оскорблявшего дворовое братство. Третий: для мальчиков — не якшаться с девчонками, а для девочек — не якшаться с мальчишками. Но из ясного требования третьего закона ровно ничего не получалось. Чем дальше, тем больше нарушался этот закон неписаного законодательства дворового Солона. И сколько счастья и несчастья впоследствии родилось из нарушения третьего закона!