…Проходит год-другой — и понемногу ты забываешь, что все в мире живое: и снег, и цветы, и даже старенькие, к этому времени уже склеенные синие чашки.
И вот приходят книги, ты с удовольствием погружаешься в сказки, потому что сам их только что пережил, и слышал во снах, и претерпел первые разочарования, когда понял, что чашке не больно, она не болтает и не танцует по ночам, потому что она, наверно, неживая. Но кто это знает так уж в точности? Может быть, она все же живая в самой своей глиняной глубине.
А растения — может быть, они просто не умеют разговаривать, но испытывают боль. Какая это была страшная мысль, и как она преображала мир!
Вечером я осторожно спросил отца:
— А соснам не больно, когда их рубят?
Отец сказал:
— Наверно, нет.
Зачем он так сказал? Зачем он произнес это осторожное слово «наверно»?
— Нет, папа, правда, скажи, правда?
Я просил его о правде, но в действительности просил снять страшное бремя с косаря, срезающего колос, и с мальчика, рвущего в поле цветы. Видимо, он сам когда-то думал о том же, потому что сказал:
— Нет, конечно, не больно, забудь об этом.
А ты долго об этом не забывал, но тебе стало легко, потому что цветы и колосья не испытывали боли. Они бы не кричали, даже если бы у них имелся свой язык: все же они не совсем живые. Живые — но иначе, нежели ты.
Мир вокруг был сказочным, все его краски — чистые. Все движения человеческих рук полны таинственного смысла и добра.
Самые первые воспоминания — как острова в океане, первые одинокие картины среди пустоты и немоты. В них мир открывается какою-то своею первозданной сущностью. Эти картины уже нельзя забыть, они всегда будут с тобой. Тысячи предметов входят в твою жизнь. Одни сразу, почти мгновенно. И уже невозможно сказать, когда это случилось — вчера, позавчера…
Огонь в печи
Кто-то темнолицый, повязанный платком, дует под поленницу, где сложена свернувшаяся в трубочки береста.
В сумраке четырехугольник окна, и в нем качаются пушистые зеленые лапы. Теперь-то я знаю, что это лапы сосен. Сосенки небольшие, под самым окном. Ветер их раскачивает, гнет. Непогодится. Все темнее, все грустнее. Еще непонятна грусть, и слова этого еще нет среди других твоих слов, а чувство уже есть, чувство неприветливой жизни. Оно в холоде, в темноте; оно — ощущение одиночества, твоего одиночества, которое, рождаясь ненадолго, оказывается таким сильным и емким.
Ты лежишь в доме у лесника. Ты живешь в лесу, это ты уже ощущаешь, не отдавая себе в этом ясного отчета. Ты лежишь, прикрывшись чем-то теплым, потому что холодный воздух ходит вокруг, подбирается со всех сторон. Ты лежишь, и все твои душевные силы прикованы к бересте, которая сейчас займется жарким пламенем. В ней искры, дым. И вот береста вспыхивает бенгальским огнем, и от этого вокруг становится еще темнее. Но постепенно огонь побеждает и холод, и темноту. Нагревается и дышит огнем жерло печи. Губы, раздувавшие огонь, скрываются в темноте. Что-то они, наверно, говорили, эти старые губы: о том, что мне пора спать, что осенью раньше темнеет, что самое время пить молоко, оно только что надоено.
Но ничего не хочется. Хочется только вот так лежать и смотреть, не отрываясь, в огонь. И постепенно с теплом возвращается к телу счастье жизни. Оно пока в теле, это прекрасное чувство.
Однажды ты приметил свет из печи, стреляющую бересту, непогоду. И все это остается в какой-то клетке памяти навсегда: огонь в печи, дующие губы, непогода и ощущение счастья и мира.
Ландыш
В первый раз он пришел очень давно. Наверно, я болел и лежал. И вот рядом со мной простой еловый табурет, и на нем в пузырьке — ландыш. И я, вероятно, лежал совсем близко к нему лицом, потому что, когда я раскрыл глаза, он оказался совсем рядом. Белый, стройный, с великолепно вырезанными чашечками. Он был не один, их было много, завернутых в зеленый ландышевый лист.
На них глядело солнце. Очень жарко смотрело оно в открытое окно.
Я потянулся к цветку лицом, рукой перевернул пузырек, пролил из него воду, подхватил и поднес благоухающий ландыш ко рту. На вкус он был горек. Его не следовало есть. Но он был такой свежий, росистый и по-своему голосистый. Маленький, неприметный, своим дыханием он наполнял все вокруг. Самое замечательное, что мы еще не были знакомы, я еще не знал, как его зовут. И вот кто-то вошел и назвал его, — и теперь я знал, что он — ландыш, что его так зовут. Слово было в точности так же красиво и душисто, как он. И сейчас мне кажется, что тогда я весь день не мог от него оторваться.