— Только дурачье летает с собаками! Тише.
Муха пристроившись, у дырявой бочки, в которой когда-то квасили капусту, спокойно спала.
— Не бойтесь, панове, — шепнула Юлька в темноте, — тут глыбко под землей, ничего не слыхать. И меня тутай уже двое рокив ховают от немцув, як воны приходят до нас в дом.
Она бойко тараторила на странной смеси русского, польского и украинского.
— Дидусю нимцы, чтоб воны сказылись, не трогают, и батю тож. Он дуже хитрый, дидуся. Сидайте, я сейчас огонек засвечу.
Юлька зашарила на полу и наткнулась на Ивашенко.
Ивашенко осторожно обнял ее и глухо сказал:
— Не надо б огня, Юлька: еще немцы увидят.
— Та ни… — засмеялась Юлька, — отсюда ничего не видать. Ой, пан, пустите, я пошукаю сернички.
Борисов зажег зажигалку. Морозов исподлобья посмотрел на Ивашенко:
— Везучий ты парень, стрелок. А ну, не тронь девку!
— Та ни! — зашептала Юлька. — Пан офицер шутит.
Юлька нашарила свечку, Морозов ее засветил, и, когда она загорелась, все зажмурились: так ослепительно засияли в дрожащем свете глухие стены погреба, а розовое, с трепетными тенями лицо Юльки показалось таким красивым и хорошим, что Ивашенко грустно вздохнул.
А если вот сейчас сюда войдут немцы? И это будет его последним боевым днем. Обидно погибнуть на самом пороге победы. Но в глубине души ему казалось, что это невозможно. И хотя многие его товарищи погибли и он становился на место погибших, ему казалось, что с ним этого никогда не произойдет. И даже когда он видел мертвых рядом, вот совсем недавно этого немецкого летчика и мотоциклиста, он видел смерть как что-то, что может быть только вне его, а не в нем. И даже когда он был ранен и боль наполняла его и напоминала о смерти, он не понимал, что она может за ним прийти. Он не верил, не чувствовал, что такое может с ним случиться. А вот прелесть молодого Юлькиного лица и теплоту ее кожи и улыбки он чувствовал и его сердце билось сильнее. И он сильнее сжимал автомат, который доверил ему Морозов. Он смотрел на Юльку и радовался ей. А та то и дело исподтишка бросала в него молнии, зачаровываясь жаркой голубизной его глаз.
У Морозова были другие мысли. Он думал о брате, о матери. Он думал и о конце войны, и ему страстно хотелось заглянуть в то, что будет после нее. Он зажмуривался, и по телу его пробегали мурашки счастливого волнения. Такая ослепительно прекрасная жизнь должна была начаться для всех: и волшебное изобилие и не менее волшебное единение всех воевавших с фашизмом. И эти тайные его мысли, которые он почему-то стеснялся высказывать другим, одолевали его сейчас в погребе.
Он вспоминал и Липочкина, как они, несмотря на запрещение, купались в ледяной воде в море, как он без успеха таскал его на танцы, вспоминал его доброту, проницательный свет его глаз и прекрасную деятельную силу его ума, который ему, Морозову, так много впервые отворил в мире. Думая обо всем хорошем, обо всем, что должно остаться навеки, нельзя было его не вспомнить. Он гордился погибшим другом и связывал его дела с величайшим благополучием людей. Но он не мог не думать и о том, что если ворвутся немцы, то надо как-то отбиться, уйти от них, чтобы еще раз полететь, окунуться в небо.
Он в трепетном волнении обошел погреб. Найти лаз, щель… Но щели в стенах были тесные, мышиные норы, которые никуда не вели, и он вернулся на свое место. Как в самолете, оно было рядом с Борисовым. Сердце его стучало, и он сжимал пистолет, как руку друга.
Борисов полулежал на полу, прислушиваясь. Казалось, он слышит над головой шаги обыскивающих дом, скрипучий, будто половица, голос деда. Нет, он не выдаст их, иначе зачем здесь Юлька? И почему деду испытывать к этим в мышиных мундирчиках чувство приязни и дружбы? За то что они сожгли Варшаву и гоняли вот таких Юлек на работу, как скот? И собирали чужой урожай? И вместо дорог тянули колючую проволоку? Нет, дед не выдаст. Заставляя себя разумом верить этому, Борисов не мог освободиться от тревоги. Он не думал о себе, он думал о Вере, о сестре Аннушке, и ему казалось, что им угрожает какая-то опасность и он должен вырваться отсюда, чтобы их спасти. Ему тоже вспоминался Костя, Костя ему тоже был сейчас особенно необходим. Он умер в бою, они не слышали от него жалобы, он только передал: «Я ранен». О чем он думал тогда?.. Однажды он рассказал, как взвесили луч солнца. Это показалось им, Борисову и Морозову, таким сказочно удивительным, что они долго не могли прийти в себя от восторга. Липочкин обладал этой счастливой способностью думать о самом интересном, о самом удивительном, а не о себе. Его мысли и сердце всегда были отданы жизни. И в последнюю минуту он, быть может, решал задачу вроде той, с солнечным лучом. И, вероятно, он, Борисов, что-то хорошее и доброе перенял от погибшего стрелка. Перенял, и долго еще будет передаваться ему нечто невесомое, а, может быть, имеющее вес как луч света, от сердца к сердцу, от переставшего биться к живому. Борисов лежал и думал о близких, о гибели Кости и забывал о себе.