За работу свою она брала столько, сколько кто даст, а то и ничего не брала.
— Нет, Елена Петровна, у вас я ничего не возьму, — говорила Аннушка с той решительностью и твердостью в голосе, против которых невозможно было возражать.
Однажды в нашем доме появилась Аннушка с печальным рассказом о семье, в которой мать умерла, отца забрали в тюрьму, и, конечно, Анна Васильевна взяла к себе Маргариточку, очень славного ребенка.
— Ну просто невозможно было иначе, — говорила Анна Васильевна моей матери. — Если бы вы это видели — вы поступили бы точно так же.
Маргариточка жила у Анны Васильевны, пока не обнаружилась некая родственница, забравшая к себе Маргариточку и освободившая детскую кровать в комнате Анны Васильевны для другого ребенка.
Я любил с ней гулять, мать и Феня охотно поручали меня ее заботам.
…Мы живем где-то на даче. Еще не началась война. Мы часто ходим в лес. Длинная просека ведет нас с севера на юг. Бледно-розовый и темно-лиловый иван-чай растет у самой дороги.
Анна Васильевна собирает лесные цветы. Она в узком длинном светлом платье, в соломенной шляпе с вишнями, такими вкусными на вид, что их очень хочется сорвать и съесть.
Она идет, что-то напевает и все говорит о том, как ей нравится эта просека и эти старые деревья, такие высокие и такие спокойные в безветрие. И эти цветы иван-чая, и это небо, в конце просеки не больше платка.
А над нами узкая светлая щель между сосновых вершин, и между ними к вечеру понемногу выстраиваются и светлеют звезды. Анна Васильевна говорит мне то об одном, то о другом:
— Посмотри: вон гриб с серой шапочкой — подберезовик, он всегда растет под березами. А видишь ту красную звезду над нами, вон у той сосновой вершинки? Это планета Марс, и на ней, говорят, тоже, может быть, живут люди.
Я смотрю на красную немигающую звезду, на которой тоже живут люди, и с тех пор твердо помню, что на Марсе тоже живут. Анна Васильевна говорит об этом милым и проникновенным голосом, как бы размышляя сама с собой:
— …И живут там, может быть, и лучше, чем у нас на Земле, — продолжает она, и голос ее становится суше.
Кажется, это была единственная жалоба Анны Васильевны, которую я когда-либо слышал. При этом высказанная в элегическом тоне.
Прошло много лет. Близкие мои умерли, Анна Васильевна и по сей день, кажется, жива, хотя и перенесла так много невзгод, что другой бы мог и сломиться на ее месте. Во время второй немецкой оккупации Анна Васильевна была уже пожилым человеком, но сохранила и легкость, и молодость. Новая жизнь не прибавила ей ни славы, ни богатства. Она осталась акушеркой и работала, не замечая, как бежит время.
Когда немцы во второй раз пришли на Украину, к ней привели спрятать курчавого черноглазого мальчика, потом девочку, и еще одну, горбатую, некрасивую и несчастную. Она всех трех держала у себя и кормила и запрещала им громко разговаривать. Говорила шепотом, и, когда кто-нибудь приходил к соседям, дети прятались под кроватью и сидели там, как три мышки.
Но эсэсовцы, как собаки, натасканные на дичь, пронюхали об акушерке и ее детях. За ними пришли, когда дети под кроватью ели свой ужин.
— Дайте им доесть, — строго сказала Анна Васильевна. — Они поедят, и мы пойдем все вместе. — Она аккуратно надела детям пальтишки, шапочки, боты и, чтобы было не очень страшно, повела их за руку. Она плохо понимала, что происходит, и не могла представить, что можно уничтожать детей.
Зачем же она помогала родиться стольким детенышам? Некоторые из них, вырастая, глупеют и, как дикие звери, убивают друг друга. Она знала, что это теперь пришло в мир, и все же сомневалась. Ей трудно было потерять веру в то, что человек — самое прекрасное создание природы.
«Наверно, это не люди, — думала она. — Все дело в том, что они не люди, не люди!..»
— Боря, — говорила Анна Васильевна, — держи за руку Софочку, когда мы будем переходить улицу. Сейчас так много машин, и они, как безумные, не видят, куда едут.
Она отказалась оставить своих детей. Дети с нею были спокойны. И какой-то оберст эсэс махнул рукой: одной старухой меньше.
Но ее не расстреляли и не закопали с ее детьми. По чьей-то нераспорядительности она осталась жива в лагере, где постепенно умерли ее дети, кроме мальчика, который теперь с ней и уже взрослый.
Но все это было много позже, а в то время, о котором я говорю, она была молодая и веселая и полна той внутренней доброты, о которой человек и сам не знает, да и не может знать.
Для меня она окутана сиреневым дымком осенних шишек, которые Феня из подола бросает в трубу самовара, и тысячи искр освещают милое лицо Анны Васильевны.