Для меня она — в тишине и покое нашего тесного дома на шестом этаже и на его веселых вечерах. Она сидит у пианино и, забыв обо всем, слушает.
Она и сама любила наигрывать что-либо очень простое, что-то вроде истории о чижике, который на Фонтанке пил водку.
Мать говорила:
— Анна Васильевна прекрасная, превосходная женщина! Да, уж ничего не возразишь, но — незаметна… Очень незаметна… Вот такую тебе надо бы жену, — говорила она лукаво, а иногда с раздражением. Отец обычно не вслушивался в эти замечания. А когда слышал, то кивал и шутливо соглашался. Но при Анне Васильевне мать никогда не говорила об этом.
…Тихий вечер. Мы живем за городом. Анна Васильевна приехала к нам в гости и гадает Фене на картах.
Феня сидит серьезная-пресерьезная, засунув руки под маленький фартук, и слушает. Косица висит у нее через плечо и расплетается.
— Очень хорошая у тебя будет жизнь, Фенечка, — говорит Анна Васильевна, — муж у тебя будет добрый и дети будут. Ты сколько хочешь детей? Двоих? Двое и будут: мальчик и девочка.
— Ой, чего вы тут набалакаете, я зараз и не зразумию, — смущается Феня и, закрыв рот рукой, смеется. Смех у нее какой-то золотистый.
— Жить вам дружно, с уважением друг к другу.
— А як же? — Феня краснеет и закрывает лицо косой.
Я заглядываю в карты, и мне очень нравятся короли и валеты из колоды: они усатые, а короли вдобавок и бородатые. И все что-то сулят, что-то обещают Фене.
Когда кончается гаданье, Анна Васильевна складывает карты, очень довольная, и мы отправляемся с нею в огород.
Вся она — в желании сделать так, чтобы людям было легче и лучше, и когда это ей удается, весь день видишь ее светлой и веселой.
К отцу перед войной часто приходил его товарищ, лесной инженер — высоченный, худощавый, с иконописным лицом. Говорил он мало, но слушал очень внимательно, с величайшей заинтересованностью. А если рассказывали что-нибудь смешное, он вдруг начинал смеяться с добродушными раскатами, но тут же смущался и давился от смеха.
Приходил он по воскресеньям, в фуражке с бархатным околышем лесного ведомства, церемонно целовал руку у моей матери, садился в столовой на диване в уголке, подальше от яркого света лампы, и наслаждался разговорами.
Несколько раз он появлялся с женой — женщиной угловатой, громкоголосой и колючей. Ее прозвали Кактус.
Прошло года два, и он стал приходить один, а Кактус сумерничал тоже в одиночестве или ходил в свои гости.
— Жизнь лесного инженера — это ужас что такое, — делился Кактус своими мыслями с моей матерью. — Вечная глухомань.
Однажды отец сказал, что у Геннадия Ивановича в лесу завелся роман с какой-то вдовой лесника. У вдовы трое ребят: два паренька и одна девочка, и Геннадий Иванович почти совсем переселился в лес.
Моя мать порицала Геннадия Ивановича. Отец пожимал плечами и говорил:
— Для своей супруги Геннадий Иванович совершенно не то. Из какого-то другого теста. Ему бы только ружье да шататься по лесам, да жить свободным человеком.
— Молчун, дикарь. Длинный как жердь, а смотреть не на что, — говорила мать.
Таким и вошел в мое детство Геннадий Иванович.
— Геннадий Иванович не умеет жить, — твердила его жена. — Если бы этот ужасный человек хоть что-нибудь понимал в жизни.
Я жалел Геннадия Ивановича и думал: «Как же это он такой большой — и не умеет жить? Все умеют, даже я отлично умею, да и уменья тут как будто не требуется».
Потом я услышал, что Геннадий Иванович раздает направо и налево последние свои деньги, об этом однажды не без презрения сообщила мама. Много позже я узнал, что Геннадий Иванович просто не умел отказать в просьбе.
— Понимаете, — говорил он, — живет этот Касаткин ужасно. Ребят не пересчитать! Ну пьет — так ведь от такого запьешь. Жена надорвалась. В доме мышам — и тем жрать нечего. Ну что ж, дал я этому лентяю — знаю, что лентяй и прохвост, — три рубля. Так ведь пустяк, об этом и говорить стыдно.
Такая тирада была чрезмерно обстоятельной для Геннадия Ивановича, и он надолго замолкал.
Среди мыслей, особенно волновавших друга моего отца, была мысль о справедливости, и мне он запомнился именно этим. Стоит он, склонившись над отцом, держит отворот его пиджака двумя пальцами и настойчиво спрашивает:
— Где же справедливость?
Он любил эту коротенькую фразу и повторял ее на разные лады. И казалось, слышится она отовсюду.
— Куда же девалась справедливость? — говорил отец, вернувшись от своего начальства.