Феня залилась смехом: «Каких только глупостей не услышишь от ученых людей, боже ж мий!»
— Вам же неинтересно будет.
— Ничего, ничего. Превосходно обойдемся без белоручек.
— Вы хотите меня обидеть? — спросила мать и посмотрела на доктора ласково, даже нежно.
— Вас бы следовало обидеть, да я, признаться, не могу.
Владимир Игнатьевич церемонно подошел и осторожно поцеловал руку матери.
Она милостиво улыбнулась, провела ладонью по его бородатой щеке. И за столом наступали тишина и успокоение.
Мать медленно пила чай и победно смотрела на гостей. А отец копался в своей газете.
Однажды «Дяденька скучно» пришел в новенькой форме вольноопределяющегося, необычайно оживленный и веселый, и долго за чаем развивал непонятную мне мысль о противоречиях между странами, делавших, по его словам, войны столь же неизбежными, как естественное желание пить и есть.
Я видел, что отца сердит эта мысль, как и воинский пыл нашего гостя.
Было томительно тихо, как перед грозой. Ни ветерка, пыльный и жаркий день. Наш гость все говорил и говорил, запивал водку чаем и заедал колбасой. Ему стало жарко, он вышел с отцом на балкон, и я пошел за ними.
В длинном ящике, куда мы с Феней натаскали весной земли, сейчас цвели цветы, и с балкона открывался тот самый вид на холмы и долины, спокойные и чистые, о котором я говорил вначале. В окнах зажигались огни.
Отец, видимо, ждал, когда наш веселый гость скажет свое «скучно».
Но в этот раз он ничего не сказал.
Новое дело, которое он для себя нашел, увлекло его необычайно. Он весь горел нашей будущей воображаемой победой над немцами.
Его жажда победы была мне понятна: она походила на наше горячее желание победить в каштановой войне.
«Дяденька скучно» не появлялся два года. Потом он приехал с Георгиевским крестом на груди. Долго рассказывал отцу о фронте и вдруг, как в прежние дни, заговорил все о той же своей скуке.
— Бессмысленно — в этом дело. Всюду, всегда, во всем бессмысленно!
Вскоре прекратились в нашем доме веселые вечера.
На реке
Приход весны в тот год оказался для меня удивительно приметным и привлекательным.
На окне у нас проснулся гиацинт. Высунул в мир тонкий острый стебелек и, ласкаясь к солнечным лучам, стал быстро прибавлять в росте. Он рос, и подходило теплое время. Выглянули из клейких коричневых почек первые листки каштанов.
Наше дворовое братство обсудило «текущие вопросы». Речь шла о возвращении отцов.
— Твой когда возвращается? — спрашивали все у Коли Боженки.
— Сидит в окопах, — мрачно говорил Боженко.
К этому времени я подружился с ним той дружбой, которая приходит только в детстве и отрочестве. Мы бродили вдвоем по зазеленевшим улицам, сбегавшим с холмов, как реки и ручейки. Мы уходили к Днепру и уплывали на лодке; и однажды, когда нам досталась особенно тяжелая и мы ушли далеко вниз, почти к железнодорожному мосту, нам вдвоем не удавалось выгрести против течения. Лодка стояла как чугунная, и чугунная лиловая вода тащила нас вниз.
Три часа мы бились молча, сжав зубы. Но руки наши были слабы, а Днепр по-весеннему буен. В ту весну он затопил Подол и электростанцию, проложив себе дорогу сквозь фундамент. В городе на несколько дней погасло электричество.
Мы шли почти посередине. Весь левый берег заняли плоты, а у правого течение было особенно стремительным. Вниз по реке, на юг, прошел пароход. Крестьяне с мешками и узлами смотрели на нас с кормы, лузгая семечки. Капитан в новенькой фуражке прошел вдоль борта, поглядел в нашу сторону и, ничего не приметив, поднялся в рубку.
Колесо «Александра Пушкина», шумно пеня плицами воду, обдало нас пеной волны. Пароход торопился вниз, и ветер подгонял его. Мы снова остались одни рядом с плотами.
— Не бойсь! — сказал Боженко. — Выдюжим.
Я не боялся. Я смотрел вверх на правый берег. Там золотились купола лавры и холмы манили весенней, едва распустившейся зеленью.
Мы гребли вверх, выбиваясь из последних сил, а река неумолимо тащила нас вниз мимо плотов. Целый час она тащила нас мимо плота, где рыжая девушка в детском облинявшем и облепившем ее платье варила на костре в черном казанке, и ветер подносил к нам вкусный запах ухи.
Я потрогал краюху хлеба, луковицу и две ядовито-лиловые с белым витые сахарные палочки, которыми мы запаслись в плаванье.
— Пристанем?
— А чего?
— Поедим.
Мы пристали к плоту, подняли весла, я ухватился за мокрый сосновый ствол. Боженко разломил хлеб, очистил и разрезал перочинным ножом луковицу. Мы стали есть.