завел вдруг одинокий чистый голос, и незнакомые слова, и непонятная, но грозная их суть перекликались с шумной метелью, стучавшей в окно. Отец, опустив голову, слушал. Он ничего не сказал, сел поглубже в угол и закрыл глаза. А песня, всю силу которой я понял много позже, летела по вагону:
Я не заметил, как заснул, и по-настоящему проснулся только когда поезд наш уходил в лесную просеку, а мы стояли на полустанке у вокзальчика, срубленного из круглых сосновых бревен. Его окна затянул иней. Все вокруг искрилось на солнце после ночной метели: и медный колокол, под которым мы стояли, и чистый нехоженый снег, и пушистые сугробы.
Вдали показались сани и рыжая лошадь, которую понукал лесник.
— Ну вот и приехали, — сказал он дружелюбно отцу, и голос его прозвучал так ясно, как только может звучать голос среди лесной тишины.
Мы сели в сани, укрыли ноги старым одеялом, закопали их в сено на дне саней, и мимо нас побежал лес, неторопливо, вечно зеленеющий сосновый бор с мелкими елочками понизу.
Лошадь неожиданно остановилась среди леса, я высунулся из-под одеяла, которым прикрыл меня отец, и услышал веселый лай. На крылечке звонко заливалась ушастая собака, расставив толстые лапы. Дом искрился на солнце, заметенный ослепительным снегом.
Навстречу нам выбежали на крыльцо в чем были белобрысый мальчик и его белобрысая сестра. Мальчика, как выяснилось, звали Стась, а девочку Нина, но брат называл ее Нюнька.
Мы вошли с мороза в дом, в чистую половину. В сенцах хозяйка сбила с нас снег веником и повела к столу.
После завтрака нас выгнали во двор. Двор был белый, расчищенный, снег на нем утоптан. За чаем Нюнька стащила два кусочка сахару из сахарницы и спрятала в рукавицу.
— Бурану и Красавице, — шепнула она.
Мы пришли в сарай. Там было тепло от лошадиного дыхания.
— Можно, я дам? — попросил я у Нюньки.
— А чего ж нельзя?
Она протянула мне два сахарных кубика, я взял один и поднес его на раскрытой ладони к морде Красавицы. На этой рыжей лошади мы приехали со станции. Красавица взяла губами сахар и захрустела им. Потом Нюнька протянула сахар Бурану.
— Они между собой разговаривают, — сказал Стась.
Стась и Нюнька убежали, а я сел на сосновую колоду и стал смотреть на лошадей. Буран положил голову на плечо Красавицы, и она что-то фыркнула ему в ухо. Она, наверное, рассказывала, как везла нас со станции, как ярко светит солнце, обещая весну.
Я вышел из сарая. Зимний солнечный лес шагнул мне навстречу. Я вбежал в него и погрузился в тишину, в ту особенную зимнюю тишину, невозможную ни в городе, ни в доме. Она случается только в лесу, когда нет ветра.
Лес у дома стоял негустой, сквозь высокие старые деревья было далеко видно. Голубые тени падали на снег от зеленых вершин. Коричневые стволы дышали на солнце, кое-где на южной стороне показалась белая холодная смола. Высоко под солнцем на ветвях переговаривались галки.
Я шел по дороге с немногими наезженными колеями. Вчерашняя метель намела свежего снега. Шел и прислушивался к лесной тишине. И вдруг с опушки, там, где сосны, теснясь друг к другу, закрывали горизонт, послышался легкий стеклянный звон.
Прозрачная сосулька, подтаявшая на ветке, сорвалась вниз, задела при падении другую, и они зазвенели. И этот чистый стеклянный звук пролетел по лесу. Он далеко был слышен в тишине.
Я спустился с пригорка по дороге, бежавшей просекой, дошел до овражка и нескольких сколоченных бревен, переброшенных через него, и снова прислушался. Оттуда из-под снега поднимался приглушенный лепет, как будто вода что-то говорила, переплескиваясь через камни. Я стоял у оврага и слушал.
Может быть, это был ручей?
Зимой ручьи замерзают и молчат.
А этот странный звук поющей воды?
Где-нибудь на пригорке на зимнем солнцепеке распустились снега, оттаял ручей и теперь пел под снежной шубой. Я долго слушал, как он поет в лесной тишине. Язык Бурана и Красавицы, язык воды и зимняя лесная жизнь — все это одолевало и входило в меня вместе с солнцем, с синим, чистым после метели небом, с бескрайними лесными снегами и тишиной.