Иногда тяжелые невылущенные шишки уходили глубоко в белый покров. Мы заглядывали в лунку, и оттуда смотрела зелено-коричневая шишка. Она была молодая и прижимала к телу все свои многочисленные ушки. К лету, когда шишка высыхала на солнце, она приобретала свой обычный вид.
Было хорошо опустить руку в ямку и с ее дна взять шишку, которая иногда пыталась поглубже упрятаться в снег.
Мы собирали их часами.
Барвинка
Из Барвинки приходили к нам гости.
Очень хорошо помню тетю Гапу, в большом черном платке, в черных валенках и в салопе. Голос у нее ровный, елейно-ласковый. Она меня гладит по голове и говорит:
— Ишь какой гарненький, чернявый хлопчик, в батьку!
И, справившись о здоровье чад и домочадцев, она долго рассказывает о своих неустройствах. Снохи-солдатки болеют, внучки бледненькие, непонятно с чего, дед с полатей не слазит, один старший сын в городе работает на всех, да много ли заработает? Рассказ всегда заканчивался просьбой о дровах.
— Ты уж сделай милость, Иван Лександрович, позволь моим солдаткам в лесу дровец нарубить, зима какая…
Иван Александрович ничего не отвечает и уходит во двор.
— Ты уж скажи своему, Малаша, скажи, что не по-суседски себя держит, не по-родственному, пусть разрешит дровец вывезти.
— Не слушает он меня, тетя Гапа, — говорит Малаша.
Тетя Гапа долго охает, крестится на католическое распятие, стоящее на комоде посреди бумажных роз и жасмина, надвигает на брови черный платок и уходит.
Возвращается Иван Александрович и строго смотрит на Малашу.
— Ушла змея? — спрашивает он. — Ну и баба: снохи почем зря лес воруют, до́ма и коровы, и лошади, а все просит! Молоко на базар везут до последней кринки, а внучки бледненькие. Жадюга! Ты ей скажи: в лесу споймаю — лошадей отберу, будут им дровишки!
…Приходит дед, Кирилл Егорович, тоже по дрова. Тот начинает с политики. Малаша выгоняет, как она говорит, мужиков на кухню.
Кухня Малаши кажется мне огромной. В ней обедают, там почти всегда тлеют угли в русской печи. Дед Кирилл и Иван Александрович садятся на скамеечке, крутят из газеты цигарки, дымят, крутят, дымят, крутят. А докурочки совсем маленькие швыряют в грязное ведро с водой, и докурки, так их называет дед Кирилл, шипя, гаснут. За этим занятием они разговаривают о политике, о войне, о дороговизне, о том, что все заходит в тупик и выхода из него нет, как из слепого леса.
Что это за слепой лес — знает, может быть, один дед Кирилл. Но я его могу себе представить. Из слепого леса нет дороги, и неба из него не видать, и звезд не видно, потому он слепой и, конечно, страшный. Войдешь в такой лес — и не выйдешь из него.
Дед Кирилл — бобыль, сапожничает, скотины у него нет. Молоко соседи дают за починку, а картофель свой, и улья два под вишней стоят. Это, как он говорит, натуральный сахар в его хозяйстве.
После политики дед переходит на дрова.
— Пойми, — говорит дед Кирилл, — мне же без дров не прожить, и денег нет, живу как птица. Был бы моложе — в солдаты бы ушел, чем тут небо коптить. Служба — она веселая, — говорит дед, вспоминая что-то далекое, молодое.
Иван Александрович долго вздыхает, потом соглашается.
— Ты лучше у меня со двора возьми, чтоб дурного примеру не было. Лошадь мою возьми и свези себе для первой надобности.
Перед отъездом отца Иван Александрович повинился в своих грехах.
Отец помолчал, покурил.
— Это меня не касается, Иван Александрович. Я об этом не знаю — и баста, — сказал он. — Тут мы жмемся, а потом казна решит и разом сведет лес, обезлесит край. — Отец огорченно махнул рукой.
Я поехал с ним на железную дорогу. Не хотелось мне его отпускать.
— Ну что поделаешь. Привыкай, — сказал он мне на прощанье.
Он уехал, а я еще остался в лесу. Я привыкал как умел. Раньше — без родителей, теперь и без Фени.
В лесном краю в тот год я узнал, что богатство души и достаток враждовали. И если уж семья располагала каким-то достатком, добилась его, то часто родители и дети словно засыпали душевно.
Хорошо помню богатый дом тети Гапы, где всего было вдоволь, но ослепляющая скупость помыкала всеми. Бабка день-деньской с подозрением следила, не слизывают ли внучки сливки с молока, оставшегося от продажи. К столу подавали много, но все невкусное, перестоялое и перележалое, чтобы добру не пропадать. Собаки у тети Гапы по двору ходили злые, их держали в черном теле, как говорила тетя Гапа, чтобы они кусали лежебок и бездельников. По церковным и семейным праздникам хозяева, пригласив родню и порядочных соседей, ставили угощенье. Все безобразно напивались, вероятно тоже от жадности: чтобы взять уж побольше, коли угощают.