Выбрать главу

Я шел по набережной, освещая фонариком номера. Вот и нужный мне дом. Только странный у него вид: угла словно не бывало! У меня упало сердце. Приглядываюсь — в другом конце живут. Квартира Веры цела.

Я долго стучал. Мне открыла соседка, в валенках и платке. В руках она держала бутылочку от духов, в которой чадил фитилек. Женщина была так закопчена, что ей можно было дать и двадцать пять и пятьдесят лет, и, глядя на нее, я снова подумал: «Какая сейчас Вера?»

Я назвал себя.

— Значит, вы Борисов, — сказала соседка, внимательно глядя на мой сверток, — у меня для вас письмо.

Это уже было полной неожиданностью. Женщина ушла и вернулась с письмом. Тут же в коридоре я прочитал его при свете фонаря.

«Пишу на всякий случай, если ты придешь. Ведь это может случиться, а теперь я так редко бываю дома. У меня совсем новая специальность, я без пяти минут врач, как у нас говорят. Впрочем, это не профессия, а судьба, судьба всех женщин во время войны. Располагайся в моей комнате, мне так приятно будет знать, что ты провел в ней хоть несколько часов, что ты спал на моем диване. Через день я прихожу домой: ведь там могут быть твои письма.

Обнимаю тебя, будь всегда и во всем счастлив, мой милый, особенно когда летаешь».

— Как скоро должна вернуться Вера Ивановна?

Все зависело от ответа. Он все должен был разрешить.

— Как будто завтра. Да, завтра, и с утра. Ваше счастье, — сказала соседка. — Если вы Борисов, оставайтесь.

Это было действительно счастье. Я попросил проводить меня в комнату Веры.

Мы вошли в какой-то коридор.

— Осторожно, здесь очень большой, еще дореволюционный ледник! Правее, — сказала моя проводница.

Я обошел дореволюционный ледник, потом велосипед, стоявший вверх колесами, и вошел в комнату.

— Располагайтесь: тут есть одеяло, подушки, коптилка — все нужное... Окна нам пришлось забить, впрочем, у Веры Ивановны, кажется, осталось одно стекло.

Это было сказано так, что я сразу понял, какая Вера счастливая.

— А бабушка? — спросил я.

— В больнице, и надежды мало.

Я не знал Вериной бабушки, но мне стало жаль Веру. Вот так к ней подкрадывалось одиночество. Впрочем, теперь, когда она перестала жить только домом, его не могло быть.

Мне хотелось остаться одному, а соседка все говорила, что в комнате холодно, но две недели назад топили, и что, к сожалению, по соседству нет деревянных заборов, и никто не предусмотрел, что во дворах насущно необходимы деревянные сараи и заборы на случай войны.

Я был уверен, что соседка хочет есть. У военного человека в командировке всегда при себе какая-нибудь еда. Но она не знала, как спросить.

Я предложил сварить кашу.

— Что вы, — в священном ужасе замахала она руками. — Вы сварите ее завтра, когда вернется Вера Ивановна. У вас перловая? Какая калорийная, ценная крупа!

Тогда я заставил ее взять немного хлеба.

Соседка ушла и через полчаса внесла горячий чайник и на тарелочке темно-золотистые микроскопические квадратики поджаренного хлеба. Она очень помолодела, потому что сняла грязный платок, переоделась и вымыла лицо.

Я сказал, что она рискует замерзнуть.

— Знаете, я еще надену лису, — подумав, согласилась Верина соседка и вернулась с лисой на плечах.

Она села на диван, на котором, может быть, спала Вера (я не видел в комнате ничего более подходящего). Скоро я узнал, что моя собеседница до войны служила в каком-то тресте, участвовала в самодеятельности и всю жизнь мечтала стать настоящей певицей. И вдруг ее мечта осуществилась.

— Работаю в концертной бригаде при Доме флота и выезжаю в части на фронт — пою. Выступаю как самая настоящая певица. И сама, удивляюсь: вдруг такой хороший открылся голос! И знаете, как слушают? Иногда и подумаешь: «Да за что ж тебе этакая радость!» А я ведь должна была уехать. Муж на заводе и сейчас там на казарменном положении, я потому и осталась, а ведь могла уехать, — сказала она испуганно. — Подумать только: уехала и никогда бы не стала певицей, даже представить страшно!

Ей стало холодно, она ушла и вернулась в перчатках и в перчатках ела ломтики жареного хлеба. Потом она снова ушла и вернулась в пальто, накинутом на плечи и на лису.

Она была первой ленинградкой, не спросившей меня, как на фронте: она знала это не хуже моего.

— Мне и самой часто стыдно: голод, холод, горе, смерть, а для меня словно какое-то исключение. То есть и мне голодно и холодно, — сказала она и засмеялась, — и знаете, когда нет поездок, никому не нужно петь, никому я не нужна — я вроде трубочиста, и есть нечего, ну, конечно, плохо. И все-таки как хорошо, что я не уехала! Вот какая я счастливая! — она застенчиво улыбнулась, грея руки над чайником.