Из этого разговора Калугин сделал совершенно неожиданный, но именно тот вывод, о котором и я думал:
— Умелее надо нам воевать, Борисов, — сказал он.
Для меня ясная, но какая трудная задача! Она называлась: «Ни одной бомбы мимо цели!»
Мы мечтали о прорыве блокады, как о величайшем счастье.
Шли месяцы, кончалась первая военная зима. Мы участвовали в обороне, защищая город, отрезанный от «большой земли». Он стоял словно остров в океане. Только воздушные дороги связывали нас с Родиной, никому не заказанные голубые небесные дороги, потому что небо невозможно запереть на замок. И по голубым воздушным дорогам к нам приплывали вести со всего света. Всюду, где только стоял печатный станок и где жили честные люди, печаталось о несдающемся, побеждающем городе и ленинградцах, и казалось, все честные люди во всем мире повернулись и смотрят на нас, даже в горах Бенгалии, даже на берегах Конго. Почти весь мир воевал, но настоящая, решающая война была здесь, на фронте в три тысячи километров. А мы занимали одну из его ключевых позиций, под осажденным Ленинградом, на сосновом балтийском берегу.
Сжав зубы и кулаки, мы воевали и учились. Пусть не удивляются этому, мы именно воевали, обучали и учились. У нас были классы на аэродроме. Сколько товарищей ушло от нас в эту пору навсегда! На их место приходили новые из школ, их вывозили и на полигоне обучали бомбометанию.
Шли месяцы, растаял Финский залив, пришла весна. Как и до войны, цвели деревья!
Наступило лето, немцы подошли к Волге.
Помню и все события нашей полковой жизни. Помню, как Василий Иванович стоял с гвардейским знаменем, он только что принял его, а рядом шумели запущенные перед боевым вылетом моторы. И помню его раненным в обе ноги, на носилках, и его беседу перед тем, как его увезли в Ленинград. Ему трудно было говорить, и он говорил бессвязно, но я сразу понял смысл его речи. Это было то, о чем я мечтал, к чему стремился и приближался: ни одной бомбы мимо цели!
Шли месяцы. Калугин был жив, и я был жив, и нас называли стариками. И в этом была своя летная правда.
Помню, как в первый раз я сказал: «Служу Советскому Союзу!», когда мне протянули маленькую красную коробочку, тяжелую, как винтовочный патрон. И еще дважды я говорил: «Служу Советскому Союзу!», и я понял, что это всегда чудесно, как в первый раз.
Шли месяцы. И вот настал октябрь сорок второго года, когда снова повернулась моя судьба.
Наверно, никогда в Советском Союзе не писалось так много писем, как в военные годы. И писатели могли бы даже составить романы из этих писем, так велико было значение каждого письма.
За многие месяцы я получил от Веры только одно письмо. Счастливый Вася Калугин — два и даже подшучивал надо мной.
Помню, как Калугин пришел в неописуемое удивление и восторг, когда месяца через полтора после моей командировки в Ленинград ему принесли маленький треугольник от Настасьи Андреевны Роговой.
Калугин только что вернулся из полета и был в комбинезоне и шлеме, но он не стал раздеваться, а тут же на КП эскадрильи залпом проглотил письмецо, потом подозвал меня и, сияя, протянул листочек.
А другое письмо пришло уже летом, и в нем всего одна строчка: «Напишите, как воюете, если не забыли. Настя».
Калугин был в эти дни на седьмом небе. Вероятно, он никогда так не трудился над учебниками, как над своими письмами Настеньке, грозившими превратиться в историю боевых дел полка. Может быть, все это так увлекало его потому, что он был одинок, сирота и в военную школу пришел из детского дома.
Потрудившись над ответным письмом, прочитав его раза три, Калугин неожиданно мрачнел и сердито ерошил волосы:
— И чего я так стараюсь? — спрашивал он. — У нее якорь отдан, корабль пришвартовался, — и, печально махнув рукой, шел на полевую почту.
В последнем письме Вера писала:
«Милый, я тебе в третий раз пишу все о том же. Когда приехала на другой день, не могла простить себе, что задержалась, но что же делать? Видно, такая судьба, нельзя быть счастливее других.