Когда я вошел, инженер лежал с гитарой на койке и напевал. Пел он как-то странно: слух был хороший, а голос бабий.
— Вы, что ж, праздник себе устроили? — спросил я.
— Да чего там, Борисов: с утра до ночи у машин, как проклятый, можно и полежать после обеда часок. Вот думаю, куда бы под вечер закатиться?.. Вам письмо.
Это и было письмо от родных! Я развернул его. Сколько горя, скупого и уже пережитого, таилось в этих строчках!
«Не знаю, жив ли ты, Саша, но почему-то уверена, что жив, ведь вот бывает же ни на чем не основанная уверенность. Пишем тебе уже не помню которое письмо (может быть, у тебя переменилась почта?), а ты все молчишь».
Я не молчал, я отвечал, но письма уплывали куда-то в пространство, исчезали. Потом я узнал, что родители переезжали и письма не доходили.
Она и подписалась, как я любил ее называть: Аннушка.
Я спрятал письмо в планшет, лег на койку. Я представил себе отца, мать и сестру, проводы на вокзале, вспомнил последние слова отца, сказанные мне у вагона: «Делай все как следует». Я старался делать всё как можно лучше, как можно лучше воевать, мои товарищи тоже старались, и все же отец умер, а мы еще торчим под Ленинградом.
— Ну как? — спросил инженер.
Я сказал, что потерял отца.
— Да, — промычал инженер; в голосе его послышалось добродушное, грубоватое участие, и он, путаясь, заговорил о неизбежности, о судьбе, но мне показались дикими его слова, захотелось домашнего тепла, мира, покоя. Ужасно захотелось видеть Веру, побывать в «порту».
Вывести меня из этого состояния мог только боевой полет, но за окном в тумане моросил нудный мелкий дождик.
Я долго лежал, уткнувшись лицом в стену.
Инженер зажег лампочку, а я раскрыл «Красное и черное» Стендаля, недавно вышедшее в осажденном Ленинграде (мы все читали в тот год «Красное и черное»), попробовал читать, но мысль автора ускользала от меня.
Инженер затопил печурку и, глядя в огонь, отщипывал на гитаре что-то тихое и унылое, потом, кряхтя, слез с койки помешать в печке. А что, если уехать на денек-другой в город? Ведь погоды нет.
Я сказал об этом инженеру.
— Валяйте, — не раздумывая, ответил инженер, — валяйте, не съедят.
В тот вечер пришла эта проклятая мысль, а через день она вернулась и, как приблудная собачонка, таскалась за мной по пятам, не давая покоя.
Я начал с себя.
Мне нужно было и с собой повозиться.
Я доказал, как дважды два, что я песчинка, от которой почти ничего не зависит: так мне было удобнее и проще. Я утвердился в мысли, что полетов, без сомнения, не случится, что отсутствовать я буду не более двух суток, и я уговорил себя, крепко уговорил. Это оказалось не так трудно, потому что мне помогало непреодолимое желание встретиться с Верой и тревога за нее. Мне так хотелось увидеть ее еще раз, увидеть, положить в свою ее теплую, ласковую руку. Мы были совсем рядом, рукой подать!