— А вы папиросы не хотите?
— Отчего же.
Мы сели в палатке у входа. Четыре краснофлотца потянулись к моим папиросам. Все закурили, незаметно завязался общий разговор.
— Вы, часом, не Борисов будете?
— Борисов.
— Тот самый Борисов? Вы уж простите, что я так сразу, дело житейское.
— Да, тот.
Краснофлотцы посмотрели на меня с любопытством.
— Да, любишь кататься — люби и саночки возить, — неожиданно сказал мой сосед.
— Это так, — подтвердил другой, доставая сухарь из кармана и принимаясь его грызть. — Нет, вы по совести скажите, товарищ командир: довольны, что не летаете?
— А чего ему стало, — заметил кто-то, — сыт, обут и нос в табаке.
— Как же так, ребята? Учился на штурмана, знаю дело. И вдруг: довольно летать, идите в канцелярию. Товарищи мои летают, а я в это время приказы переписываю...
Эти слова вырвались у меня невольно и, должно быть, произвели впечатление на краснофлотцев. Все примолкли.
— Правильно говорите, товарищ командир, — сказал наконец маленький краснофлотец, сидевший на корточках и куривший почему-то в рукав, обращаясь не столько ко мне, сколько к краснофлотцу, спросившему, доволен ли я, что не летаю. — Легкое ли дело — со своего места уйти. Возьми Сергеева: сняли его за беспорядки, поставили на другую работу. Так ведь как человек страдал! Или вот служил я до ранения на «охотнике». Случалось, что провинившегося не брали в операцию. Дружки уходят в море, а он сиди на берегу и грей пузо. Так ведь как страдал. И понятно!
— А мне нет, — заговорил тот, который начал с замечания по поводу носа в табаке. — Чего, спрашивается, человеку надо? Или он самый последний дурак, или перед кем-то выкомаривает: вот, мол, я какой, смотрите на меня!
— Глупости! — неожиданно и зло оборвал его мой сосед. — Совести нет, потому и не понимаешь.
Сидевший на корточках краснофлотец засмеялся.
— А при чем тут совесть? — обиженно возразил задетый.
— Выходит, для одного наказание, а для другого счастье, поди разберись, — сказал краснофлотец, кусавший сухарь.
— Так ведь товарища командира никто и не наказывал. Просто не хотят летать с ним — и точка.
— А это что, не наказание? А по-моему, оно даже иному непосильное, только если совесть у человека есть. А бессовестного, конечно, не прошибешь, с ним другой разговор... Товарища командира я понимаю, ему сейчас жизнь — не мед с сахаром.
— Ребята, — сказал я, — мой сосед...
— Его Горбуновым зовут.
— Вот товарищ Горбунов верно говорил: тут и впрямь дело в совести, даже наверняка в совести. Одно я вам пожелаю — не оказаться в моем положении, и еще скажу: только скотина может мне позавидовать.
— Эй, в палатке, перекурили? Давай за лопаты!
Краснофлотцы не сразу откликнулись.
— Пусть его покричит, не торопись, — объявил Горбунов, поворачиваясь ко мне. — Я вдвое против вас старше, товарищ старший лейтенант, и к тому же мы сейчас без официальностей разговариваем. Горе, оно, конечно, грызет человека, но тут одним огорчением ничего не исправишь... А голову вешать не годится, время не такое. Правильно? Ну, а раз правильно — разбирай лопаты.
Мы вышли из палатки. Луна спряталась за тучи, но снег сверкал по-прежнему, и белая перламутровая пыль дрожала над взлетной полосой. Грузовики то и дело подъезжали и уходили, полные снега.
Когда убрали всю полосу, мой сосед по лопате сказал:
— Может, зашли бы когда-нибудь к нам, а то вы, летчики, народ гордый.
— Ну да, гордый, — сказал я, радуясь приглашению.
Да, дело было в совести. Как ни странно, мне хоть и было стыдно и тяжело, а вот убеждения, что я виноват, вначале не было. Формально я ни в чем не погрешил. Я сердился на товарищей, на командира. И вместе с тем я чувствовал, что и Калугин прав в своей злости, и товарищи правы, став на его сторону, и командир. Да, есть вещи еще более тонкие, чем параграфы устава. Ведь бывает и так: человек погрешил против устава, и все же принимают во внимание всякие смягчающие обстоятельства и признают «по совести не виновен», а мне этих слов не сказали. Именно потому и не сказали, что не было за мною формальной вины. А все дело в совести.
Ночью зазвонил телефон.
— Проверяю линию... Не спится, Борисов? — спросил наш инженер связи.
Мне не спалось. Я всегда завидовал людям, умеющим строго и стройно мыслить. У меня же это всего больше походило на оркестр, в котором каждый инструмент играет, не заботясь об остальных. Дикая музыка. Я пил чай, мучился бессонницей и шагал по холодному полу, стараясь разобраться в себе.
Я мучился и должен был в конце концов придумать что-то ясное и хорошее. Мне вспоминались все время слова замполита на разборе и «переходящие остатки» Климкова, и мысли мои потекли по этому руслу. У меня, конечно, были свои «переходящие остатки».