Мы клюем к земле, и стрелка высотомера падает мгновенно.
Кажется, вот-вот редкие сосны врежутся в фюзеляж.
Счет идет на секунды. Мы зашли на батарею сзади. В снежной мгле с трудом, но все же можно различить орудия и даже фигурки орудийной прислуги.
Моя рука на сбрасывателе, я считаю секунды, и сердце отсчитывает их со мной: один, два, три... Мы идем на огромной скорости.
Батарея впереди. Я прикидываю ничтожное упреждение, нажимаю сбрасыватель, кладу всю серию и чувствую, как машина из планирования переходит на набор высоты, задирает нос, и высотомер у меня скачет перед глазами... Мы идем вверх, я считаю секунды, и Морозов считает секунды.
Поворот — и я смотрю на батарею. Ее окутывает дым, и в дыму мелькают огни: рвется батарейный запас. Батареи больше не существует, узенькая тропинка в глубине обороны врага открыта для нашей пехоты.
— Эй, Костров, — кричу я в переговорную, — что тебя не слыхать, видал?
— Видал, — спокойно отвечает Костров, — с такой высоты в какой хочешь снегопад увидишь. Можно сказать, подкатили прямо под ноги. Они и не думали, что в такую погоду летают.
Нам недолго возвращаться, но снег, черт его знает почему, становится гуще.
Мы идем на высоте, ничего не видя под собой.
— Можно сесть не на аэродром, а на тот свет, — ворчит Морозов. В его голосе грубые, не свойственные Булочке нотки, и они нравятся мне.
Мы приземляемся с грехом пополам, я набиваю себе огромную шишку. Выясняется, что у самолета двадцать одна пробоина.
Самолет вводят в строй через час, и мы снова вылетаем.
Еще три раза в день мы успешно бомбим с малых высот. Погода проясняется, и фотографы снимают нашу работу. Каждый раз в новых квадратах.
Теперь видно небо в разрывах облаков, снег редеет. Сумерки.
У меня такое ощущение, что наши войска все глубже вгрызаются, хотя и медленно, шаг за шагом, в оборону противника, и это — чудесное ощущение. На местах первых бомбоударов — наша пехота. Мы летим низко, и бойцы машут нам. Морозов отвечает, покачивая крылом.
На четвертом полете зенитный снаряд вырывает добрую часть правого крыла, и мы с великим трудом ковыляем до дому.
Все равно физически почти невозможно лететь в пятый раз. Я выхожу из кабины и поскальзываюсь, земля вдруг идет куда-то вверх, где в подернутом дымкой небе висит лимонная долька луны. Меня подхватывает Морозов, мы почему-то целуем друг друга, и он говорит:
— Ничего, это сейчас пройдет, это бывает.
И действительно, неизвестное «это» проходит.
На аэродроме суета, чинят подбитые машины. Третий экипаж второй эскадрильи вернулся с ожогами. Потерян один самолет.
Майор водил три раза, его стрелок ранен.
Мы идем с Морозовым в столовую, навстречу нам попадается Горин и сообщает, что пехота перешла Неву.
Наступление продолжается.
Мы уже знаем об этом. У меня легко на сердце как никогда, и я повторяю про себя на разные лады: «Наступление продолжается! Наступление продолжается!»
— Люба, Любушка-голубушка! — кричу я из-за стола. — Нам послеполетные, да поживей!
Но вдруг я вижу нашу толстую и веселую Любу с румянцем во всю щеку, с кокетливой мушкой над верхней губой, нашу простоватую Любу, могучая поступь которой сотрясает половицы столовой, плачущей. Она в уголке вытирает глаза мокрыми от слез пальцами. Ее обступили летчики, они стоят, молчат и, постояв, отходят. Подхожу и я с Морозовым.
— Чего ты, Люба? — стараясь заглянуть ей в глаза, спрашивает Морозов.
— Сеню Котова осколком насмерть! — говорит Люба и снова плачет.
— Что ж тут поделаешь? — рассудительно говорит Морозов, кривясь, как будто ест лимон. — Не плачь, Любушка, это с каждым может случиться. Он что тебе, жених?
— Все вы у меня женихи! — сердясь, всхлипывает Люба. — Даже пореветь не дадут. — И она ушла на камбуз. Климков вынес послеполетные.
Мы с Булочкой выпили молча за наступление и в память Сени Котова.
В сумерки его хоронили.
Сеня Котов лежал в открытом гробу в реглане. Снег падал на его спокойное лицо.
Хоронили на маленьком кладбище за аэродромом (там лежали только наши товарищи). Калугин бросил несколько горстей земли в могилу, и я бросил. Потом Калугин отобрал лопату у краснофлотца и стал закапывать. Он был красный, потный и очень злой.
Тридцать боевых вылетов я провел вместе с Сеней Котовым. Мы привыкли и полюбили друг друга.
У гроба — замполит Соловьев и Степа Климков. Климков и Котов — из одного села, побратимы.
Когда мы возвращались с кладбища, Степа Климков попросил у Соловьева разрешения обратиться с просьбой.