Я иду к майору Соловьеву поговорить по душам. Не так-то легко идти через весь аэродром к его землянке в эту нескончаемую метель. Сколько дней она играет, воет, рвется — и все понапрасну! Я иду для того, чтобы сказать нашему комиссару (мы между собой всё еще зовем его комиссаром), что я кое-что понял за последнее время...
— Но немалая работенка в этом направлении еще впереди, — говорит майор Соловьев, — и не для одного штурмана Борисова, а для всех нас...
Ночь. Наконец мы тушим в землянке свечу. Наши с Васей койки стоят рядом.
— А что с Настенькой? — спрашиваю я. Вася Калугин, кажется, уже спит и не слышит. Я протягиваю руку и трогаю его за плечо.
— Как Настенька?
— Что тебе? — спрашивает спросонок Вася. Повторяю вопрос.
— Пишет, — говорит сквозь сон Калугин.
Пишет Настенька! Все правильно, и, кажется, не может быть иначе, а я не могу заснуть.
Вы спросите меня, а что случилось дальше? Как мой полк и моя эскадрилья воевали и как закончили войну? Что делают Настенька и Вера?
Дорогие товарищи, с тех пор прошло более десяти лет, срок почтенный и, как говорят, дающий право на воспоминания. Как много событий случилось за эти десять лет!
Теперь я флагштурман, а Вася Калугин командир полка. У нас новые замечательные машины, каких не было в последнюю войну, но это уже особый разговор, и я не могу в него вдаваться.
Вчера к нам приехала Настенька; после войны она окончила текстильный институт, сейчас работает инженером на фабрике.
Как я уже давно собирался доложить, в сердечных делах у нее полный порядок. После войны возвратился муж, родился сын. Но с Васей Калугиным они добрые друзья. Вася Калугин обзавелся за это время семьей; жену его, маленькую, курносую и миловидную женщину, зовут Клавдией; она всюду с нами, куда бы нас ни послала служба; завела библиотеку в полку, которая прославилась на весь военный округ. Первую дочь Калугины назвали Настенькой, разумеется, в честь Настеньки-партизанки. Дело в том, что, оправившись после ранения, Настенька улетела в партизанский отряд и с ним воевала до того дня, когда отряд влился в регулярные части Красной Армии. Калугины и Настенька ездят семьями друг к другу, и я люблю, когда Настенька приезжает к нам в часть, люблю смотреть на нее рядом с Калугиным. Но это совсем другая история, и о ней в другой раз.
Сейчас шесть утра, в открытое окно глядит огромный прохладный аэродром, ангары серебристо-зеленые, как крылья стрекозы. За ширмой спит Вера, я слышу ее легкое сонное дыхание. Скоро она проснется и помешает мне писать.
Два слова о бомбометании с малых высот. Одновременно со мной эта идея появилась у многих, и я вовсе не оказался родоначальником этого способа бомбометания. Я был один из многих, кто вынашивал его, и я горд этим, и пускай он не называется моим именем, как этого хотел Горин: я не честолюбив.
После рассказанных событий прошло не так-то много времени, и загудели машины на нашем аэродроме, и стали выносить из землянок разное барахлишко, накопившееся за девятьсот дней ленинградской блокады, и весь наш полк взял курс на запад. И так я, и Калугин, и где-то отдельно от нас Вера вместе со всей нашей армией, вместе с миллионами людей нашей страны шли, ехали и летели на запад до последнего военного дня. И сколько сменилось за нашими плечами аэродромов, и сколько героических историй записал Горин!
Так шли мы в одном полку, Калугин, я и Морозов, до последнего нашего аэродрома, назовем его Эн три звездочки, на котором остановились и где стоим теперь. Он тоже у моря, есть на нем и сосны, и зимой их, совсем как на аэродроме в Б., заносит снежок.
Здесь мы учимся, освобождаемся от «переходящих остатков», чтобы построить такую жизнь, какой еще никогда не было на белом свете. Здесь мы живем как часовые, смотрим на запад, на облака и тучи, которые весной и осенью гонят западные ветры, и, вглядываясь в клубящуюся по временам непогоду, вспоминаем с Калугиным миновавшие бури, и Калугин по своей закоренелой привычке говорит:
— Одно к одному, осилим и эту!
Попытка вернуться
Вы прочитали «Ветку рыжей сосны», — стало быть, увидели сами, как эта вещь хороша, да и об авторе узнали побольше, чем сумел бы рассказать самый осведомленный биограф. К чему же послесловие? На всякий случай. Когда нравится книга, качество которой не гарантировано знакомой фамилией на обложке, читатель склонен усомниться в собственной оценке. (Другое дело — когда не нравится: тут нас ничем не собьешь, будь сочинитель как угодно знаменит!) И особенно неуверенно чувствует себя читатель, если обаяние такой книги не форсировано темой, материалом, сюжетом, а состоит в сочетании трудно уловимых и редко замечаемых черт. Тут хочется порою оторваться от страницы и с кем-нибудь разделить возникающую симпатию, найти подтверждение своим мыслям; тут-то и нужна литературная критика; ежели она промолчит — автор не выйдет из безвестности, а труд его пропадет для современников, и только следующее поколение читателей — и то при счастливом стечении обстоятельств — может пересмотреть приговор судьбы.