В очередной записке Наталка изложила свой план, Бородчук сообщил детали побега. Ничего не сказал о ненадежности плана — Фалек сам догадался: «Наталочка! Не терзай себя и меня, не выдумывай нам новые муки. Наша жизнь должна продолжиться в Ганнусиной жизни. Думай только об этом!».
План Наталки — мечта, письмо Фалека — реальная жизнь. Не приемлет Наталка эту реальность, и Фалек не вправе себя хоронить, превращать в прах будущее ее и Ганнуси. Не сможет Ганнуся прожить порядочным человеком, узнав, что ради спасения ее, дочери, мать пожертвовала жизнью отца. Не теряет Наталка надежду вдохнуть в Фалека веру в побег.
Вечером пошла на Джерельную, хоть издали взглянет на мужа, объяснятся без слов. Фалек поймет, невозможное станет возможным.
Возвращаются в гетто рабочие фабрики «Пух и перо», Фалек увидел на тротуаре Наталку. Несказанно обрадовался и встревожился: как бы очередным безрассудством не погубила себя. Ступила Наталка на мостовую, подошел полицай, усмехнулся, плеткой помахивает. Отшатнулся Фалек, отрицательно замахал головой, пальцем ткнул в сторону дома. Испугалась Наталка — не полицая, Фалек может себя погубить. Сама поспешила уйти, объяснение не состоялось, был страх друг за друга. Встреча убедила Наталку, что побег больше невозможно откладывать. Ее Фалек, огненно-рыжий, подвижный как ртуть, превратился в обтянутый кожей скелет. Спасет, обязательно спасет, если сама не погибнет.
Вернулся Фалек в казарму, кажется, уже до конца испил горькую чашу. Не может быть горше, чем видеть свободу и знать, что она недоступна, видеть любящую и любимую женщину и знать, что любовь — это смерть. И все же горькая чаша еще не испита до дна. Понял, когда встретился с Эдмундом Гликманом, приятелем по Коломыйской гимназии. Не виделись три месяца, а говорить не о чем.
— Ты еще жив, — без радости констатирует Фалек.
— Если это называется жизнью, то я еще жив, — грустно подтверждает Эдмунд.
Когда прощались, Эдмунд схватил Фалека за плечо:
— Тебе же письмо! Уже два месяца таскаю, а зачем, сам не знаю. Кто-то сказал, что ваша улица освобождена от евреев.
Порылся Эдмунд в карманах и передал конверт. Запрыгали буквы — почерк сестры Иды. Дрожащими руками вскрыл конверт и читает:
«Дорогой Фалек!
Уже оплакала тебя, и все же пишу. Может, жив, может, как и мы, каждый день, каждый час ждешь смерти. Все мы обречены, ибо евреи. Когда и как закончатся муки? Облава сменяет облаву, количество убитых непрерывно растет. С ужасающей силой нас кидают в могильные ямы, многих — живьем. Люди когда-нибудь не смогут понять, почему мы не пытались спастись, сидели сложа руки. А все объясняется просто — для спасения нет ни единой возможности. Добрые люди как могли, помогали нам, рисковали, отдавали за нас свою жизнь. Еще помогли бы, но и их судьбы катятся в пропасть. Если бог нас оставил — разве люди могут помочь? Деться некуда — ждем. Кроме папы. Не знаем, в какой похоронен могиле. Не хочу больше жить. Не могу смотреть на умирающих с голоду бездомных детишек, бесцельно слоняющихся по улицам гетто. Присматривался ли к их глазам? Глазам, видевшим убийство матери и отца, сестры и брата, бабушки и дедушки. Не выдерживает сердце: не могу больше видеть бесконечные муки родителей, знающих и не знающих, куда делись их дети. Живу в бесконечном кошмаре. Для чего? Иногда убеждаю себя, что лишилась рассудка, все окружающее — плод сумасшествия. Мама разругалась с богом, непрерывно с ним спорит: «Куда смотришь? Если ты всесильный, почему допускаешь, чтоб фашисты нас мучили, почему не помогаешь?!». Вчера мама сказала, что уже не надеется на бога — только на Красную Армию. Я ни на что не надеюсь. Неужели никто не узнает, как мы гибли? Должны узнать! Нашими муками пропитались каждый камень на улице гетто, каждое дерево, каждая травинка, они расскажут живущим. Иду на смерть и прощаюсь с тобой, мой братишка. И тебе желаю легкой смерти. Ида».
Рассматривает Фалек письмо — нет ни даты, ни города. Наверное, давно нет в живых ни мамы, ни Иды. Может, хоть в этом им повезло?! А ему?
Никому не дано знать меру своих душевных возможностей, предел отчаяния и предел надежды. Прошло три дня. Возвращаясь вечерними сумерками с фабрики, узники гетто услышали небывалое сообщение немецкого радио: