Посерел Гринберг, обмякли плечи, уже не кажется таким молодым и спортивным.
— Пан председатель! Я не бездельничаю, и мои полицейские не бездельничают. Мы принимаем входящих в гетто евреев, тех, кто может стоять на ногах, направляем на транзитные пункты. Многие передвигаться не могут.
— Почему не могут? — тут же понял неуместность вопроса.
— Потому что при входе в гетто евреев избивают. Сильно бьют, не всем удается зайти в еврейский район. Я не пьянствую, невозможно смотреть на то, что там происходит. А мне надо не только смотреть — работать.
Ротфельд долго наматывает на шею кашне. Надел пальто, пуговицы не попадают в петли. Справился с пуговицами, напялил шляпу.
— Пойдемте, Гринберг, на Пелтевную, хочу сам посмотреть, что там происходит.
Вышли на Пелтевную, не дошли до железнодорожного переезда, остановились вблизи.
Стоят на переезде друг против друга еврейские женщины — юные, молодые, вступившие в зрелые годы, в руках держат палки. За ними — полицаи с плетями. Стройная длинноногая немка в эсэсовской форме размахивает пистолетом:
— В еврейский район зайдут только победительницы, только они. Не будете сражаться — всех расстреляю. Итак: pa-аз, два-а, три!
Ряды недвижимы. Подходит эсэсовка к еврейке и спрашивает:
— Почему не сражаетесь? Неужели жить не хотите?
— Доченька, моя доченька умрет без меня, отпустите! — рыдает молодая еврейка, протягивая руки к эсэсовке.
Только теперь замечает Ротфельд трехлетнюю девочку, в страхе прижавшуюся к чугунному столбику. И эсэсовка заметила девочку, подошла, погладила по головке, дружелюбно объясняет еврейке:
— Тем более надо сражаться, за себя и за дочь! Молчит еврейка. Подошла эсэсовка, приставила дуло пистолета к затылку:
— Бей стоящую напротив подлюгу!
Катятся слезы, ничего еврейка не видит, не слышит, шепчет какое-то имя, может, дочери, может, бога, который допускает такое.
Прогремел выстрел, валяется на переезде еврейка; ребенок обхватил материнскую шею, истерично кричит:
— Мама, мамочка, вставай!
— Начинаем сражение, иначе все ляжете трупами. А так кому-нибудь повезет: может, этой стороне, может, той. — Не повышая тона, эсэсовка снова командует: — Раз, два, три!
Женщины избивают друг друга палками, лица в крови, краснеет одежда. У эсэсовки разрумянились щеки, заблестели глаза:
— Бейте сильнее, до спасения — метры!
Немногие женщины заходят в еврейский район. Ползает среди мертвых и умирающих трехлетняя девочка, рыдает, зовет маму. Тащатся по переезду согнутые страхом и грузом люди.
Идет Ротфельд от переезда, еле волочит ноги, следом — Гринберг.
На площади Святого Теодора, превращенной в транзитный пункт, толпятся евреи — только попавшие в еврейский район. Подошел Ротфельд к толпе, представился, поздравляет с благополучным прибытием. Не думает, что говорит…
С благополучным прибытием! Одни отвернулись от Ротфельда, другие, перебивая друг друга, изливают свою горечь, переживания, обиды и боль. Рассказывают, как у входа в гетто эсэсовцы и полицаи избивают дубинками, плетями и прикладами, кричат: «Не задерживаться, быстрее проходить!». А переезд — бутылочное горло! Спасаясь от побоев и смерти, рвутся евреи на переезд, закупоривают его, не могут пробиться. Это и нужно эсэсовцам — наводят «порядок», начинается повальный грабеж. Убивают всех, кто попадается под руку, — больше пожилых, инвалидов.
Одно желание у Ротфельда: побыстрее уйти от кошмара, не видеть избитых и изувеченных, не слышать о потоке смертей, заливающем гетто.
— Переживаю, оплакиваю с вами наше горе и наших покойников, — произнес Ротфельд я обнадеживает: — В еврейском районе все будет иначе, тут ответственны за порядок только юденрат и еврейская служба порядка. Тут — все евреи! И нам нелегко, но еврей поможет еврею.
— А может, еврейский район — только клетка, в которую людоеды загоняют евреев, чтобы затем убивать в свое удовольствие? — подходит к Ротфельду невысокий коренастый мужчина в старом однобортном пальто и измятой, испачканной шляпе.
Где встречал, где видел? Раскаленными углями сверкают глаза, с ними встречался не раз… Это же Шудрих — известный еврейский поэт и известный коммунист, укрывательство доведет до огромной беды. А как выдать на смерть еврейского поэта? Зачем же сам себя выдает? Зачем задал такой неуместный вопрос? Это же не вопрос, а бомба! Кто-нибудь донесет — пострадает не только Шудрих, и он, Ротфельд, может пострадать за бездействие. Испугался председатель юденрата, что узнал Шудриха, с опаской разглядывает окруживших его людей, смотрит, нет ли вблизи шуцполицейских. Услышанное и увиденное примеривает к собственной жизни, которая висит на волоске: служит несправедливым и кровожадным властителям. Неужели умный и талантливый Шудрих не понимает, в чем спасение евреев? Понимает, ошалел от пережитого на мосту, надо дать ему возможность очнуться. И ни в коем случае никто не должен догадаться, что он узнал Шудриха. Подошел, советует не ему одному — всем: