Подошел аспирант к полицейскому:
— Успокойте детей, их крики рвут мое сердце, невозможно работать.
Отдал честь полицейский, подошел к двери камеры:
— Тише, дети! Послали за мамой, скоро придет. Умолкли детишки, уселись на пол, ждут маму. Сами не поймут, почему так испугались. В полиции все дяди — евреи, с самого начала было ясно, что попугают и отправят домой. Почему же до сих пор нет мамы?
У входа во второй комиссариат еврейской службы порядка остановился грузовик. Вошел полицай в дежурную комнату, выясняет у вскочившего аспиранта:
— Какой сегодня улов?
— Неважнецкий! — говорит аспирант. — Шесть рыбешек, половина — плотва.
— И плотва пойдет в счет! — скалит полицай зубы.
Без верхней одежды Фира примчалась в полицию, когда автомобиль отъезжал. Сидящие на дне кузова дети не увидели маму, и она не увидела их. Видит полицаев, сидящих на доске за кабиной, услышала крик Натана. Бросилась за автомобилем, а он убыстряет ход, полицай манит пальцем. Бежит Фира за грузовиком, задыхается, руки протягивает, кричит что есть мочи:
— Остановитесь!.. Остановитесь!.. Отпустите моих детей!..
Умчался автомобиль, скрылся. Обессиленная вернулась в комиссариат, шатаясь, вошла в дежурную комнату. Аспирант Каннер вежливо приглашает присесть:
— Чем, пани, могу служить?
Не села, рыдает, рвет ворот платья.
— Где мои дети?
— Какие дети? — переспрашивает Каннер непонимающим тоном.
— Видела, как их увозили! — кричит сквозь рыдания Фира.
— Так это были ваши дети, — тяжко вздыхает Каннер. — Ужасно! — Еще раз тяжко вздохнул. — Ну почему вы не пришли чуть-чуть раньше?!
— Что с ними, где мои дети? — перед глазами Фиры все тот же автомобиль, увозящий на гибель детей.
И Каннеру мерещится автомобиль, не Фиру успокаивает — свою нечистую совесть.
— Милая пани, очень вам сочувствую, но ведь и мы подневольные служащие, обязанные выполнять предписания властей. Два украинских полицейских привели в комиссариат трех очень милых детишек, как я теперь понимаю, ваших, и приказали задержать за нарушение порядка на улице. Пришлось выполнить, однако тут же у старшенького выяснил адрес и послал за вами функционера службы порядка.
— Не приходил полицейский, сообщили соседские мальчики, — теряя последние силы, прижимается Фира к стене.
Вскочил Каннер, пододвигает стул:
— Садитесь! Очень прошу, милая пани, садитесь. Подвел Фиру к стулу, усадил, налил из графина воды в стакан:
— Выпейте, милая пани, и успокойтесь. На все божья воля!
— Где мои дети?
— Это же надо, такая беда! — Каннер огорченно покачал головой. — Не успел дойти до вас полицейский, и я ничего не смог сделать. Приехали паны из украинской полиции, забрали всех задержанных и увезли. Уговаривал не брать детей — и слушать не стали. Ужасное время!
— Куда увезли моих детей?
— Точно не знаю, но думаю, что в тюрьму на Лонцкого. Обычно туда увозят задержанных.
«Мои дети на Лонцкого!» — Фира знает эту тюрьму: ежедневно туда гонят львовян, ежедневно вывозят оттуда трупы.
Вышла Фира на Замарстыновскую, идет в одном платье, не чувствует холода, ничего не видит, не слышит.
На Пелтевной, у выхода из гетто, остановил полицейский:
— Ваш документ?
— Моих детей увезли на Лонцкого.
Взглянул еврей-полицейский на полураздетую женщину, не выдержал безумного взгляда, отвернулся.
— С той стороны ворот стоит украинский полицейский, он не выпустит без документов в арийский район.
Не доходят до Фиры слова полицейского:
— Мои дети на Лонцкого!
«Эта несчастная лишилась рассудка! Чем-то напоминает мою жену! Никто ей не поможет, даже бог здесь бессилен, а в арийском районе ее ждет смерть. Может, желанная смерть, может, ей требуется… Сейчас требуется! Тут все теряют детей и родителей, а живут… Не все живут… Молодая, очухается, еще поживет…» — Тормошит Фиру за плечо, втолковывает:
— Идите в комиссариат еврейской полиции, просите у них документ. Без документа не выйти из гетто.
Шагает Фира по Замарстыновской. Холодно, дрожь бьет по телу. Зашла домой, надела пальто, взяла мельдкарту и снова направилась в комиссариат.
Аспирант Каннер встретил менее приветливо.
— Слушаю, милая пани!
— Мне надо на Лонцкого!
— А мне на луну!
Отскочила полицейская шутка от огромного материнского горя. Как он смеет, как может!
«Дурно воспитана, не умеет вежливо разговаривать», — разглядывает Каннер искаженное скорбью лицо. — Все же мать, все же сегодня потеряла детей. И ему не легко, ой как не легко. Каждый день он, еврей, должен решать, каким евреям жить, а каким умереть. Эта просится на Лонцкого, сама лезет в могилу. Как ему поступить? Смеет ли отправить на гибель обезумевшую женщину? Может ли отказать матери, желающей быть до конца со своими детьми? Пусть решает сама!