- А что же это за дети такие, что им опасно тут жить? Подпольщики или партизаны? А может, шпийоны какие?
- Ох, Овсюша, не до шуток мне сегодня. Это дети моих соседей, очень хороших людей. Они наполовину евреи. И батько с ними, а он - украинец.
- Ты, старая, пимаешь, что говоришь? Как я их вывезу? Да ещё и евреи? Это же верная погибель и для них и для меня!
- Ты не бойся, у них в метриках записано, что они украинцы. Посади их в сани и прикрой соломой. В такой холод кто там будет смотреть? Да и не похожи (магические два слова: похож-не похож) они на евреев. В случае чего скажешь, что голодно в Киеве, везу, мол, деточок на деревенские хлеба.
Овсей сдвинул шапку на лоб и почесал затылок:
- Так то оно так, если немцы, то куда ни шло, им неохота выходить на мороз и досматривать, а если полицаи? Те во все дырки заглядывают.
- А вот, чтобы они не заглядывали, возьми это, - и бабушка Нина вынула из кармана тряпочку, развернула её, и на ладони засияли два золотых обручальных кольца.
- Эх, Нинка, Нинка! Добрая ты женщина. Так за чужих печёшся. И чего ты выбрала себе Микитку? Чего ты за меня не пошла? А звал же. Чем он тебя так приворожил?
- Так уж получилось, Овсюша. Люб он мне был, да и сейчас за него сердце болит. Где он сейчас, шалапутный, что с ним? Ничего не знаю.
- Да где ж ему быть? Наверное, в полиции водочку кушает, да по лесам гуляет!
- Да нет, Овсюша. С первых же дней он на войну подался. Не брали его в военкомате за Беломор Канал, так он же такой хваткий, что пристроится куда угодно. Воюет он, да только вот, весточки от него нет, как он там, живой чи ни?
- Да какая там весточка?. Вот немца погонят, и получишь сразу штук десять писем. А сейчас почта не работает. Ты не думай, Нина, - как бы оправдываясь, сказал Овсей, - я тоже хотел уйти с нашими, да ты же знаешь, хромой я с детства. Кто ж меня инвалида возьмёт? Куда мне на войну? В военкомате мне сказали, чтобы я сидел дома и не рыпался. А вдруг немцы про меня узнают? Они же по всему свету разбрешут, что у нас уже воевать некому, и уже инвалиды воюют. Вот и кручусь тут. Ну, а за детей не переживай. Доставлю как надо. Будем живы - увидимся и сочтёмся. А золото, извини, возьму, - виновато произнёс он, - но это только для них, аспидов. Авось как-нибудь да выкручусь. Самогоночка с сальцем - они всегда выручают. Будем надеяться, что и в этот раз не подведут.
- Спасибо, Овсюша. Хай тебе Бог поможет, - перекрестила она его.
- Ну, ладно тебе, Нинка, чего уж там. Мы же вроде бы не чужие.
* * *
Почти до темноты пробирались они в село по заснежном тракту. Дорога была хорошо накатана. Сытые и отдохнувшие за ночь лошадки легко тянули сани по накатанной дороге. К счастью, на протяжении всего пути их никто не останавливал и не проверял. На многих постах знали, что Овсей возит фураж для немецких конюшен и это служило ему, как пропуском.
Но на одном кордоне, уже на выезде из села Русанов, их остановили полицаи, да и то только потому, что это тоже были знакомые Овсея, и им хотелось выпить. Промёрзли, бедолашные, ночью. Знали, что у того всегда что-то да найдётся. Зашли в хату, выпили по стакану, закусили. А тут и детишки по нужде выскользнули из соломы. Один из полицаев обратил внимание на них, бегающих по двору:
- Это что у тебя там за детский сад?
- Та то старуха навязала мне отвезти их на сельские хлеба. В городе ж голодуха. Вон и хозяин при них, - показал Овсей на Володю. - Обещали трохи заплатить мне. Жить-то надо за что-то. А тут, вот, подвернулся калым. Не отказываться же.
- Мы тут одного как-то ещё осенью поймали, хотел двоих жиденят вывезти.
- Ну и что вы с ними сделали? - аж побледнел Володя.
- А что сделали? - махнул рукой тот. - Отправили назад под конвоем. А там, - акивнул он головой в сторону Киева, - знают, что с ними делать. Быстро разберутся!
- Но тут у нас всё по закону, - притворяясь пьяным сказал Овсей, торопливо подливая самогонку в стаканы, - вот, смотри, - полез он за пазуху. - И документы имеются, наши, украинские детки.
- Да мы тебе верим, ты ж свой, - успокоил его уже захмелевший полицай.
- А хоть бы и жиденята. Шо ж то не люди? - сказал пожилой полицай.
- Ну, давай ещё по одной, - заторопился Овсей поменять тему разговора, - надо ехать, а то мороз уже до костей пробрал, да и конячки немного пристали, пора на отдых. Переночую, а завтра утречком назад. Гостинца привезу.
- Давай, нам тоже пора патрулировать. Тут есть такие, для которых - ночка тёмная, мать родная.
- Что, тут есть партизаны? - удивлённо спросил Володя.
- Да кто ж их знает, партизаны чи кто? Леса ж кругом. Вот они и балуют. Что-то пытаются сделать, а силёнок маловато. Это там, - махнул он рукой на восток, - у них целая армия. Говорят люди, даже генерал есть свой. Ковпак - чи то зовут так, чи то що. А у нас, ничего такого. Но всё равно, иногда кусаются.
Только когда они отъехали далеко от заставы, до сознания Володи дошло то, что так подспудно мучило и беспокоило его всё это время, начиная с выезда из киевской квартиры. Ведь в метриках детей есть графа, где записаны сведения о родителях. А там было написано чёрным по белому, что отец украинец, мать еврейка! Как же им повезло, что полицай не стал проверять метрики детей, иначе их бы вернули туда, где "знают, что надо с ними делать".
В Ядловку они приехали уже под вечер. Решено было лечь пораньше спать, чтобы утром рано выехать и вернуться назад в Киев хотя бы в обед.
* * *
Несмотря на ревностность и старательность дворника в выявлении скрывающихся от ареста евреев, ему так и не досталось Дорочкино пианино. Помешал ему ранее изданный приказ "... о неприкосновенности имущества арестованных". Иуда не получил своих тридцати сребреников за предательство. Только в отличие от библейского Иуды, совесть его не мучила. У дворника её давно уже не было, поэтому ему даже не понадобилось искать осину, для её успокоения. Божье возмездие всё-таки настигло его. Запил паскуда с горя, что не заполучил музыкальный инструмент за предательство. Не рассчитал дозу выпитого, перепил. Упал в пьяном угаре и захлебнулся блевотиной, да так и околел на морозе. Нашли его только через месяц, после оттепели, под старым, покосившимся забором, замёрзшего, с обглоданным одичавшими собаками лицом и руками. Забросили в труповозку и вывезли куда-то в скотомогильник, где хоронили неопознанных, чтобы не отравлял воздух своим смрадом.
∙ * * *
Бабушка Настя и дед Мина прятали осыротевших детей днём в погребе, а ночью на чердаке, заполненным по самую крышу душистым сеном. От борова и дымовой трубы исходило тепло и на чердаке холод не ощущался. Баба Настя ночевала вместе с детьми, чтобы им было не страшно ночью одним. Гораздо хуже было днём в погребе. Там тоже не было холодно. Можно было зажечь свечу. Для тепла, дед Мина носил туда горячие камни, нагретые в печке. Они давали хоть какое-то тепло, и хоть немного спасали от сырости. Хуже всего было то, что дети почти не видели дневного света и баба Настя опасалась за их здоровье.
Лизочке в то время шёл двенадцатый год, Антоше шестой, а Семёнчику и считать нечего - чуть больше года. До сих пор он ещё ничего не говорил и только улыбался. Видно, отсутствие материнской ласки и общения с родителями, каким-то образом повлияло на детскую психику. Днём им было запрещено гулять и шуметь. Поздно вечером, когда в селе уже все спали, детей выпускали во дворик, огороженный сараем, погулять, подышать свежим воздухом. Дед Мина при этом сидел на скамейке возле ворот, курил свои самодельные самокрутки из ядрённой махорки, и зорко наблюдал за улицей. Едва кто-то появлялся на дороге даже издали, он подавал детям сигнал и те быстренько подхватали Семёнчика и, как мышки, привычно прятались в свою норку. Так длилось почти два года.
* * *
Как-то раз, уже под вечер, дети ещё прятались в погребе, в хату зашла соседка, перекрестилась на иконы, стоящие на покути, и поставила на лавку глечик с молоком: