Так странно. И немного боязно. Страшно.
Ведь ивритский поэт, издавший уже четыре неплохих книги стихов, благосклонно встреченных и читателями, и критиками, покоренными их весьма своеобразным стилем, который один из этих манерных начинающих «обозревателей», из тех, что пишут «с оттопыренным мизинчиком», назвал «поэзией с тонкими поджатыми губами», а Аяла просто скупым и трусливым, тут, в записной книжке, вдруг создает послание убитого пророка, смешение дерзких красок и слов, брачный танец павлинов или многоцветное облако колибри, как однажды написал Бруно. (Или это я написал?)
Бруно Шульц, еврей. Возможно, самый выдающийся польский писатель в период между двумя великими войнами. Сын чудака и сумасброда, торговца мануфактурой, учитель рисования и технического черчения в гимназии Дрогобыча. Одинокий человек.
Отец Бруно, «великий ересиарх», одинокий мечтатель, фантазер, сновидец с головой мудреца, собиратель бессмысленных знаний и сведений, обратившийся в громадного краба от великой потребности нащупать границы возможностей человеческого бытия. Отец, при столкновении с которым все вещи как бы отступали к своим корням, к первопричине своего существования, возвращались к первозданной идее, чтобы тотчас усомниться и в ней и устремиться дальше, в рискованные двусмысленные регионы, которые Бруно называл «Областью великого отрицания».
Дядя Эдвард, который из сладострастного вожделения к метафизическому ознобу позволил отцу Бруно приступить к поэтапному разбору своего запутанного естества и постепенно расчленить свою сложную личность на элементы, сделать себя в обескураживающей степени бестелесным, свести до голого принципа молоточка Нефа. Всю жизнь остававшийся образцовым мужем и отцом, человеком дела, дядя без колебаний согласился на постепенную редукцию своих качеств с целью высвобождения своей глубинной сути. Отец, сообщает Бруно, сократил дядю до необходимого минимума и присоединил его — или, лучше сказать, лейтмотив его существования — к электрическому звонку, базирующемуся на открытии Нефа. С тех пор дядя обрел простое беззаботное бессмертие и функционировал отменно и безотказно: даже тетя Тереза, его жена, не могла удержаться, чтобы время от времени не надавить кнопку, дабы услышать громкий и требовательный дребезг, в котором с радостью узнавала отзвук его прежнего голоса, когда он в минуту раздражения выходил из себя…
Городская дурочка Тлуя, проживающая на свалке, полуголая темная идиотка. Заросшая чертополохом свалка — источник женской языческой сущности, распутной похоти, извращенной плодовитости.
Или дядя Иеронимус, получивший полное освобождение от всех житейских обязанностей в тот момент, когда провидение милостиво изъяло из его рук кормило сбившегося с курса и севшего на мель семейного корабля, и навсегда укрывшийся с тетей Ретицией в маленьком дачном домике, где он ведет нескончаемую и исполненную драматического накала борьбу с огромным могучим львом, безжалостно пригвожденным к гобелену в супружеской спальне.
Все, все.
В тысяча девятьсот сорок первом немцы вступили в город Дрогобыч. Бруно пришлось покинуть свой дом и переселиться на улицу Столярскую. По приказу властей он, до предела истощенный и морально, и физически, размалевывал широкие стены Школы конного спорта и занимался составлением каталога книг, конфискованных оккупантами. И, не смея отказаться от такой «чести», вынужден был пойти в «домашние евреи» к безраздельному господину Дрогобыча, шефу местного гестапо Феликсу Ландау. Посещал виллу палача, писал для него семейные портреты и расписывал детскую комнату — да, у чудовища были дети: мальчик и девочка.
Их отец имел обыкновение развлекаться тем, что постреливал из окон своей виллы в проходивших по улице евреев. И вот однажды, играючи так, пристрелил другого «домашнего еврея», дантиста, принадлежавшего офицеру СС Карлу Гюнтеру. Карл Гюнтер затаил на разгулявшегося начальника обиду и, как утверждает молва, поклялся отомстить…