- Нет, позвольте уж вас перебить: если на то пошло, так я знаю человека, который гораздо решительнее вас. - Это кто?
- Генерал Перлов; он прямо говорит, что если б его воля, то он всю Европу бы перепорол, а всех нас перевешал бы.
- Да... но вы забываете, что ведь между нами с Перловым лежит бездна: он всех хочет перевешать, а я ведь против смертной казни, и, в случае чего-нибудь, я бы первых таких господ самих перевешал, - отвечал, отворачиваясь, Готовцев.
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
Живу затем я целое лето в Петербурге и жду денег из деревни. Скука страшная: жара, духота; Излер и Берг, Альфонсины и Финеты, танцы в панталонах, но без увлечения, и танцы с увлечением, но без Панталон, порицание сильных и преклонение пред ними, задор и бессилие, кичливость знаниями и литература, получившая наименование "орудия невежества"... Нет, нет, эта страна, может быть, и действительно очень хорошее "экзаменационное отделение", но... я слишком слабо приготовлен: мне нужно что-нибудь полегче, пооднообразнее, поспокойнее. А пока, даст бог, можно будет уехать за границу; вспомнилось мне, что я художник, и взялся сделать вытравкой портрет Дмитрия Петровича Журавского - человека, как известно, всю свою жизнь положившего на то, чтоб облегчить тяжелую долю крестьян и собиравшего гроши своего заработка на их выкуп... Как хотите, характер первой величины, - как его не передать потомству? Сделал доску и понес ее в редакцию одного иллюстрированного издания. "Дарю, мол, вам ее, - печатайте".
Благодарят: говорят, что им этого не надо: это-де не интересно.
- Помилуйте, - убеждаю их, - ведь это человек большой воли, человек дела, а не фарсов, и притом человек, делавший благое дело в сороковых годах, когда почти не было никаких средств ничего путного делать.
- А его, - спрашивают, - повесили или не повесили?
- Нет, не повесили.
- И он из тюрьмы не убежал?
- Он и в тюрьме-то вовсе не был: он действовал законно.
- Ну, так уж это, - отвечают, - даже и совсем не интересно.
Отхожу и, как герой "Сентиментального путешествия" Стерна, говорю:
- Нет, это положительно лучше во Франции, потому что там даже наших веневских баб, Авдотью и Марью, и тех увековечили и по сю пору шоколад с их изображением продают.
И вот-с дела мои идут скверно: имение не продается, и я даже зазимовал в Петербурге.
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
О рождестве меня навещает Фортунатов: радостный-прерадостный, веселый-превеселый.
- На три дня, - говорит, - всего приехал, и то тебя разыскал.
Пошли рассказы: губернатора уже нет.
- Он очень мне надокучил, - говорит Фортунатов, - и, наконец, я его даванул в затылок, так что ему сразу больничку в губы продернули. Полетел, сердечный, кверху тормашками! Теперь посмотрю, каков будет новый. Только уж мне все равно: я по земству служу. Теперь в открытую играть буду. Генерал Перлов дошел, - говорит, - до обнищания, потому что все еще ходит в клуб спать (так как предводительского зятя опять выбрали старшиною). "Если, говорит упрямый старик, - войны не будет и роман написать не сумею, то мирюсь с тем, что не миновать мне долговой тюрьмы". Дергальский отставлен и сидит в остроге за возмущение мещан против полицейского десятского, а пристав Васильев выпущен на свободу, питается акридами и медом, поднимался вместе с прокурором на небо по лестнице, которую видел во сне Иаков, и держал там дебаты о беззаконности наказаний, в чем и духи и прокурор пришли к полному соглашению; но как господину прокурору нужно получать жалованье, которое ему дается за обвинения, то он уверен, что о невменяемости с ним говорили или "легкие", или "шаловливые" духи, которых мнение не авторитетно, и потому он спокойно продолжает брать казенное жалованье, - говорить о возмутительности вечных наказаний за гробом и подводить людей под возможно тяжкую кару на земле.
На этом, почтенный читатель, можно бы, кажется, и кончить, но надобно еще одно последнее сказанье, чтоб летопись окончилась моя.
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
Вот в чем-с должно заключаться это последнее сказанье: затянувшаяся беседа наша была внезапно прервана неожиданным появлением дядиного слуги, который пришел известить его, что к нему заезжали два офицера от генерала Постельникова. Занимавший нас своими рассказами дядя мой так и затрепетал; да, признаюсь вам, что мы и все-то сами себя нехорошо почувствовали. Страшно, знаете, не страшно, а все, как Гоголь говорил, - "трясение ощущается".
Пристали мы к слуге: как это было, какие два офицера приходили и зачем?
- Ничего, - говорит, - не знаю зачем, а только очень сожалели, что не застали, даже за головы хватались: "что мы, говорят, теперь генералу скажем?" и с тем и уехали. Обещали завтра рано заехать, а я, - говорит, сюда и побежал, чтоб известить.
Добиваемся: не было ли еще чего говорено? Расспрашиваем слугу: не заметил ли он чего особенного в этих гостях?
Лакей поводит глазами и не знает, что сказать, а нам кажется, что он невесть что знает да скрывает от нас.
А мы его так и допрашиваем, так и шпыняем - хуже инквизиторов.
Бедный малый даже с толку сбился и залепетал:
- Да господи помилуй: ничего они особенного не говорили, а только один говорит: "Оставим в конверте"; а другой говорит: "Нет, это нехорошо: он прочтет, надумается и откажется. Нет, а мы его сразу, неожиданно накроем!"
Изволите слышать: это называется "ничего особенного"!
Дядя встал на ноги и зашатался: совсем вдруг стал болен и еле держится.
Уговаривали его успокоиться, просили остаться переночевать, - нет, и слушать не хочет.
Человека мы отправили вперед на извозчике, а сами вдвоем пошли пешечком.
Идем молча - слово не вяжется, во рту сухо. Чувствую это я и замечаю, что и дядя мой чувствует то же самое, и говорит:
- У меня, брат, что-то даже во рту сухо. Я отвечаю, что и у меня тоже.
- Ну, так зайдем, - говорит, - куда-нибудь пропустить... А?
- Что же, пожалуй, - говорю, - зайдем.
- То-то; оно это и для храбрости не мешает. - Да, очень рад, - отвечаю, - зайдем.
- Только возьмем нумерок, чтоб поспокойнее... а то я этих общих комнат терпеть не могу... лакеи все так в рот и смотрят.
"Понимаю, - думаю себе, - любезнейший дядюшка, все понимаю".
ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
Завернули мы в один из ночных кабачков... заняли комнату и заказали ужин и... насвистались, да так насвистались, что мне стало казаться, что уже мы оба и лыка не вяжем.
И все это дядя!
- Пей, да пей, друг мой, - пристает. - Наше ведь только сегодня, а завтра не наше; да все для храбрости еще да еще...