Рифма и особый, условный ритм как знаки шутки ближе всего стоят к тому способу дразнить, который распространен среди детей: дразня, дети часто подбирают “обидные” рифмы к имени того, кого они дразнят, произносят свои дразнилки нараспев, пританцовывая, ритмически повторяя некоторые фразы, выражения, растягивая слова и т. д.
Раешный стих близок к такого рода дразнилкам. Рифмы в раешном стихе имеют “смысловой характер”, сопрягая несоединимое, создавая бессмысленные и неупорядоченные сочетания, нелепые сопоставления и ассоциации, то есть все-таки имея отношение к смыслу, служа выявлению кромешного мира, который теперь уже располагается внутри мира упорядоченного, разрушая его упорядоченность, показывая ложь и бессмысленность окружающего.
Рифма служит знаком ненастоящего, выдуманного, шутовского: “Как у царя вострая сабля, то у Ерша щетина не от болшой полтины”, “И садится Рак, печатной дьяк, на ременчатой стул, чтобы чорт не здул” (Русская сатира, с. 12). Особенно часты рифмы в конце потешных, сатирических произведений, служа как бы заключительным уверением в выдуманности всего рассказанного, обозначениями шутки.
Древнерусские пародии развили даже совершенно особый род рифмы: рифмы подразумеваемой. Пародия рифмовалась с произведением пародируемым — с теми строками его, которые имелись в виду в пародии. Там, где пародировался не жанр, а определенное произведение, это было вполне возможно и это поддерживало связь пародии с пародируемым произведением. Ср.: в “Службе кабаку” - “Сподоби, господи, вечер сей без побоев допьяна напитися нам” и в Часослове — “Сподоби, господи, в вечер сей без греха сохранитися нам” (Очерки, с. 43); или: в “Службе кабаку” — “Егда славнии человецы, в животех искуснии, в разуме за уныние хмелем обвеселяхуся” и в Часослове — “Егда славнии ученицы на умовении вечери просвещахуся” (Очерки, с. 42). Часослов русские люди знали наизусть (по нему учились грамоте), поэтому-то и была возможна эта подразумеваемая рифма.
Итак, вторжение неупорядоченного мира в мир упорядоченный, “нападение” сатиры на упорядоченный мир богатых и благополучных совершалось под знаменами раешной (“смысловой” или, вернее, обессмысливающей) рифмы и раешного ритма.
Причиной такого “бунта” явилось не только саморазвитие системы “мир—антимир”, но и изменение отношений этого антимира с действительностью: обнищание народных масс в XVII в. было настолько сильным, что антимир стал слишком сильно походить на реальность и не мог восприниматься как антимир. Появление демократической литературы и нагого, и голодного автора ее произведений довершило дело. Автор показывал неблагополучие благополучия, бессмысленность знакового смысла, обнажал мир одетых. Кромешный мир антикультуры стал изобличителем неправды мира культуры.
Итак, рассматривая с точки зрения диахронии смеховую систему “мир—антимир”, мы видим, как постепенно она перестает существовать. Движущей силой изменений внутри этой системы служило изменение отношений этой системы к действительности. Между каждой системой внутри литературы или фольклора и действительностью существует еще одна система взаимоотношений. Изменения действительности приводят к изменению системы отношений действительности к системам, существующим в литературе, а эти последние изменения меняют соотношения внутри литературных и фольклорных систем.
Жизнь сделала кромешный мир (мир антикультуры) слишком похожим на действительный, а в мире упорядоченном показала его фактическую неупорядоченность — несправедливость. И это разрушило всю структуру смеховой культуры Древней Руси. В процессе этого разрушения автор демократических произведений перешел на сторону кромешного мира, стал изобличителем мира благополучия, начал “смеховое наступление” на мир благополучия, чтобы не упустить смеховое начало — под смеховыми знаками рифмы и раешного стиха.
“Бунт” кромешного мира, то есть постоянное стремление кромешного мира стать “прямым” миром действительности, встречаясь с превращением этого “прямого” мира в мир кромешный, ведет к уничтожению смеховой культуры Древней Руси.
Слишком много оказалось кабаков (“антицерквей”), где выдавали пропившимся донага пьяницам “гуньки кабацкие”, сшитые из ставшего реальным “антиматериала” — рогожи, мир стал неустойчивым, массы людей скитались “меж двор”, и т. д.
Своеобразие древнерусской сатиры состоит в том, что создаваемый ею “антимир”, изнаночный мир неожиданно оказывался близко напоминающим реальный мир. В изнаночном мире читатель “вдруг” узнавал тот мир, в котором он живет сам. Реальный мир производил впечатление сугубо нереального, фантастического — и наоборот: антимир становился слишком реальным миром. Подобно тому, как рогоженные одежды оборачивались реальными рогоженными “гуньками кабацкими”, которые давали в кабаках пропившимся донага пьяницам, чтобы не выпускать их голыми на улицу, сама гротескная биография “голого и небогатого” молодца в целом оказывалась реальной биографией тысяч скитавшихся “меж двор” молодцев. Голод и нагота стали в XVII в. реальностью для толп обездоленных эксплуатируемых масс.