Если когда-нибудь здесь и раздавались крики отчаяния или протеста, они смолкли давным-давно. Сил нет застонать, слышен только общий хрип, глухой кашель, раздирающий горло и грудь.
Лафонтен машинально наклоняется над женщиной, баюкающей бледного до синевы ребенка. Прижимает два пальца к сонной артерии и распрямляется — у него недостает мужества отнять ребенка у матери, и та, отвернувшись, снова принимается его качать.
Убедившись в том, что верхний этаж точно так же забит людьми, Мориц и Лафонтен сбегают по лестнице и, выскочив во двор, жадно глотают пропахший порохом воздух, словно хотят промыть им горло и бронхи. Но глаза от этих адских видений отмыть невозможно!
Полицаев у ворот столпилось теперь еще больше, и все они пьяны в стельку. Солнце тем временем зашло. Русские дети, невидимые в темноте, выкрикивают непристойности.
Доктор и лейтенант молча возвращаются в центр Краманецка. Они ни словом не упомянули о том, что видели, каждый погружен в собственные раздумья о смерти.
Лафонтен: «Какого черта! Дети, младенцы, вся эта несчастная мелюзга! Они умирают на помойке!»
Мориц: «Ненавижу эти особые отряды. Эсэсовцы думают, будто им все позволено! Я не хочу, чтобы мои люди имели к этому отношение. Только не солдаты вермахта. Верховное командование наверняка не в курсе».
Лафонтен: «…санитарные условия чудовищны. Очень скоро начнутся эпидемии! Я же врач… Надо что-то делать».
Мориц: «Эти женщины и дети — никакие не военнопленные! Расстрелы не имеют никакого отношения к вооруженным действиям. Я солдат. А эти особые отряды воюют с женщинами, детьми, младенцами!»
Лафонтен: «Они, конечно, нам скажут, что это всего-навсего евреи. Что приказы идут сверху. Что здесь, как и везде, евреи представляют серьезную угрозу… Что же — независимо от возраста?»
Мориц: «Сколько среди моих солдат отцов семейства? Они и так уже с трудом переносят наше вынужденное бездействие. Если же они узнают об этих расстрелах, их боевой дух совсем…»
Лафонтен: «…надо сообщить командованию. Ну и пусть эсэсовцы разозлятся!»
Мориц: «Недопустимо, чтобы они убивали просто от скуки. Предельная распущенность! Надо что-то делать. Немедленно доложить наверх…»
Оба, не сговариваясь, но движимые одним и тем же намерением, двинулись мимо колонны танков, словно поднимаясь против течения хмурой могучей силы, против хода всех этих бронированных, механизированных войск, почему-то застывших на месте.
Миновав грязные бараки, они приближаются к каменным зданиям. Серые стены, черные окна. А окна первого этажа освещены, там собрались офицеры, оттуда слышна музыка, звуки аккордеона, поющие голоса. Между танками потрескивает костерок.
А вот и гостиница, от застекленных дверей и высоких окон на темную траву парка ложатся прямоугольники света.
— Я зайду в штаб, — говорит Мориц.
— Я с вами, Вальтер.
— Спасибо, Артур.
Они со времен французской кампании не называли друг друга по имени, обычно сдержанно и насмешливо говорят «доктор» и «лейтенант», а иногда — Лафонтен и Мориц.
Вокруг них, на каменных ступенях, толпятся люди в мундирах.
Около полуночи потерявший терпение Ortcom-mandant — комендант городка — велит им не вмешиваться в то, что творится в казармах.
— Это работа войск СС! — твердит он, нервно затягиваясь. — Секретная операция! Особые отряды! Они обеспечивают безопасность наших тылов.
Мориц не унимается. Бледный от гнева, он глухим голосом повторяет:
— Да о какой секретности вы говорите, когда кто угодно может туда заявиться и присоединиться к расстреливающим! Убивать женщин от нечего делать! Полное отсутствие дисциплины, это недопустимо!
К нему присоединяется и Лафонтен, он говорит более спокойно и определенно:
— Господин комендант, там отсутствует какая бы то ни было гигиена, это создает серьезную угрозу возникновения инфекционных болезней, в том числе — и для наших людей! И что будет со всеми этими детьми, с младенцами? Их ведь не расстреляют, как взрослых?
Комендант, чтобы отвязаться от них, обещает поговорить об этом с офицером СС, который находится здесь же, в гостинице. Мориц с Лафонтеном отвечают, что подождут.
Морицу этот разговор дается нелегко, он совершенно измучен. Он не был готов к такой ситуации и впервые утратил почву под ногами, почувствовал, насколько он далеко от дома. Так далеко от Кельштайна, от родных краев, от привычных ощущений. Раньше ему достаточно было закрыть глаза — и тут же вспоминался особенный запах отцовской лесопилки, сложный запах, усиливавшийся по мере приближения к ней: в нем смешивались дух старых побелевших стволов, сложенных у обочины, и сохнущих под навесом досок, и теплого сырого дерева у сушильни, запахи коры и стружек, и особенно сильный — опилок, усыпавших все кругом, словно нежно-розовым снегом. Да, раньше ему легко было вызвать в памяти это благоухание, неразрывно связанное с визгом пилы. Морицу тягостно, беспокойно, он не может справиться с впервые испытанным неприятным чувством.