Однажды душной ночью между двумя танцами она оказалась рядом с ним в темном углу сада. От росшей рядом смоковницы воздух пропитался сладковатым ароматом, и была та очень банальная смесь лунных лучей и далекой музыки, которая так действует на простые души.
— Ах нет, — прошептала Марго, чувствуя, как его губы гуляют по ее шее и по щеке, а умные руки крадутся вдоль ног.
— Не надо, — еле выдохнула она, и тут же закинула голову, жадно отвечая на его поцелуй, и он при этом так пронырливо ее ласкал, что она почуяла, что последние силы ее покидают, — однако вовремя вырвалась и побежала к ярко освещенной террасе.
Этого больше не повторилось. Марго так влюбилась в тот образ жизни, который мог дать ей Альбинус, — жизни, полной роскоши первоклассных фильм, с колышимыми ветром пальмами и подрагивающими розами (ведь в Фильмландии почему-то всегда ветрено), — и она так боялась все это мигом утратить, что не смела рисковать и даже как будто лишилась на время главного, может быть, свойства своего — самоуверенности. Самоуверенность, впрочем, сразу вернулась к ней, как только они осенью оказались опять в Берлине.
— Да, это, конечно, превосходно, — сухо сказала она, окидывая взглядом отличный номер в отличной гостинице, — но ты понимаешь, Альберт, что это не может так продолжаться.
Альбинус, одевавшийся, чтобы спуститься обедать, поспешил ответить, что уже принял меры к снятию квартиры.
«Что он меня, дурой, что ли, считает?» — думала она с чувством сильнейшей к нему неприязни.
— Альберт, — сказала она вслух. — Ты, похоже, не понимаешь. — Она глубоко вздохнула и закрыла лицо руками. — Ты стыдишься меня, — сказала она, глядя сквозь пальцы на Альбинуса.
Он хотел весело обнять ее.
— Не тронь! — крикнула она, энергично отталкивая его локтем. — Мне прекрасно известно, как ты боишься быть увиденным со мной на улице. Если ты меня стыдишься, можешь меня бросить и вернуться к своей Лиззи, пожалуйста, пожалуйста…
— Перестань, любимая, — беспомощно молил Альбинус.
Она бросилась на диван, и ей удалось зарыдать.
Альбинус, подтянув штанины, опустился на колени и пытался осторожно касаться ее плеча, которым она дергала всякий раз, как он приближал пальцы.
— Чего же ты хочешь? — спросил он тихо. — А, Марго?
— Я хочу жить открыто, у тебя, у тебя, — произнесла она, захлебываясь. — На твоей собственной квартире — и видеть людей…
— Хорошо, — сказал он, вставая и отряхивая колени.
(«А через год ты на мне женишься, — подумала Марго, продолжая уютно всхлипывать. — Женишься, если, конечно, я к тому времени не буду уже в Холливуде — тогда я тебя к черту пошлю».)
— Умоляю тебя больше не плакать! — воскликнул Альбинус. — А то я сам зареву.
Марго села и жалобно улыбнулась. Слезы на редкость красили ее. Лицо пылало, глаза лучились, на щеке дрожала чудесная слеза: он никогда прежде не видел таких больших и блестящих слез.
15
Точно так же, как он теперь никогда не говорил ей об искусстве, в котором Марго не понимала ни аза, Альбинус не открыл ей мучительных чувств, которые ему довелось испытать в первые дни жизни с ней в комнатах, где он провел с женой десять лет. Всюду были вещи, напоминавшие ему Элизабет, ее подарки ему, его подарки ей. В глазах у Фриды он прочел хмурое осуждение, а через неделю, презрительно выслушав во второй или третий раз крикливую брань Марго, она тотчас съехала.
Спальня и детская укоризненно, трогательно и чисто глядели в глаза Альбинусу — особенно спальня, ибо из детской Марго живо сделала голую комнату для пинг-понга. Но спальня… В первую ночь там Альбинусу все казалось, что он чует легкий запах жениного одеколона, и это втайне смущало и связывало его, и Марго в ту ночь издевалась над его неожиданной расслабленностью.
Первый телефонный звонок был невыносим. Звонил старый знакомый, спрашивал, весело ли было в Италии, хорошо ли поживает Элизабет, не склонна ли она пойти в воскресенье утром на концерт с его женой?
— Между прочим, мы временно живем отдельно, — с трудом проговорил Альбинус. («Временно», — насмешливо подумала Марго, вертясь перед зеркалом и пытаясь осмотреть в нем свою спину, которая, отгорая, из шоколадной стала золотистой.)