Выбрать главу

Однако и после этого мексиканец не угомонился. К вечеру он снова начал рваться на улицу. В этот поход мы двинулись уже без Лёши, которого унесло революционной волной. Шла третья ночь. С неба моросил мелкий, ощутимый лишь кожей дождь, которому было не по силам смыть с асфальта кровь. Тонкие, неуверенные в себе розовые ручейки влаги петляли по неровному, изгрызенному гусеницами выезду из тоннеля и, обтекая очередной сгусток крови, вытягивали из него одинокую красную нить. Будто распутывали клубок. Тут и там оставались кучки недоубранных человечьих мозгов, похожие на щепотки застывшей овсяной каши.

Тоннель под Калининским был ярко освещён изнутри. Ночами он и так всегда освещён, но в ту ночь казался залитым каким-то неуместным мандариновым светом. Одинокая БМП напряжённо выглядывала из тоннеля, походя на травмированного древесного краба. Краб дёргался взад и вперёд и водил по сторонам дулом, будто своей единственной, ещё не оторванной клешнёй.

Я успел поддержать профессора и не дал ему упасть. Вика подхватила его с другой стороны. Обратно мы выходили, стараясь не наступать на мозги и на кровь. Толпа любопытных молча расступалась перед любопытным профессором.

— Ты поможешь мне посадить его на самолёт? — спросила Вика, мы уже подводили Гоголя к гостинице.

— Ну, конечно, — ответил я и ободряюще улыбнулся нашему подопечному. Вопреки физической логике, с его вздёрнутого носа беспрерывно падали капли. Дождь только усиливался.

На следующий день профессор уже улетал из Шереметьево. Он рассеянно улыбался, держался обеими руками за багаж и жалел, что так и не увидел могилы Гоголя. «Гоголь жил, Гоголь жив, Гоголь будет жить!» — я попросил Вику перевести эту мантру, но мексиканец понял и по-русски. На прощанье он вскинул руку в пионерском салюте, отдавая нам честь.

Эту историю я вспомнил очень кстати, чтобы было о чем поговорить за поминальным столом, потому что говорить нам было катастрофически не о чем. Если оставить в стороне Вику, в самой семье Обойдёновых новостей было мало. Разве что дядя Витя дослужился до подполковника и был тут же отправлен на жалкую военную пенсию. Эмме Витольдовне из-за этого пришлось пойти на работу. Она устроилась педагогом-воспитателем в нашу бывшую школу, где главным образом присматривала за своим сыном, братом Вики, мизантропом Гошкой.

Определение Гошки как мизантропа появилось уже тогда, когда мы даже ещё не знали точного значения этого слова. Шла перестройка, была весна, мы с Викой и Лёшей забирали Гошку из детского сада. Гошка был хмур, зол на весь белый свет, но, возможно, и в самом деле проголодался.

— Что за жизнь! Что за жизнь! Ну и голодуха пошла! Я такой голодный, такой голодный, — брюзжал Викин братец, попинывая грязные куски льда, которые дворники выбрасывали на асфальт таять.

Он вырвался из руки Вики, подтянул к себе ветку акации и стал её грызть. Потом отпустил в досаде:

— Что за страна! Даже ветки горькие!

— Мизантроп ты, Гошка! — присудил кличку Лёша.

Затем мизантропу как быстро перевалило на второй десяток, и он сразу вошёл в тот сложный возраст исторического пессимизма и социально-психологического негативизма, когда дети могут смотреть только американские фильмы и мечтать о гонорарах наёмного убийцы. Всю свою жизненную мораль и мировоззрение Гошка высасывал из картины, где «киллер у киллера снайперскую винтовку украл». К двенадцати годам он уверенно демонстрировал все наклонности к гангстеризму, ограблению почтовых поездов и освоению всех доступных форм причинения умышленного членовредительства. За недоступными рвался в секцию карате, но тут сестра говорила «нет».

— Ньед, — всегда говорила Вика, тонко, едко и без улыбки растянув губы. — Вот и Владик говорит «ньед»!

Гошка переводил глаза на меня, и я видел в его глазах желание зазвездить сестре пяткой в лоб.

«Ньед» — это была любимая фишка Вики. Сначала ей нравилось просто не оглушать звонкие согласные на конце («Дайте мне, пожалуйста, хлебб!»), но потом она принялась озвучивать и глухие. Раньше это было забавно. Или даже очень забавно, когда, забравшись с ногами на подоконник на лестнице, она по-новому перепевала многие советские песни. Особенно ей нравилось перепевать Эдиту Пьеху: