– В чём дело? – удивлённо спросил я.
– Я вас люблю, – ответила она сквозь слёзы.
Я невольно рассмеялся:
– Когда ты успела?
– Сразу, как только увидела. Можно, я вас поцелую? – и неумело чмокнула меня в нос.
Наши встречи продолжались довольно долго, она была моей «утренней сменой»: блюдя её нравственность, родители требовали, чтоб она не позже десяти вечера была дома, так она прибегала ко мне утром, вместо уроков, когда я был один – папа и мама на работе, а Лёня в школе. Я пропускал институт и ждал её в постели. Она была, конечно, невинной девственницей и я делал так, чтоб она ею и оставалась, хотя она просила лишить её невинности – она хотела, чтобы я был её первым мужчиной.
– У меня есть в жизни две мечты, – говорила она, – стать врачом и твоей женой!
Первую мечту она осуществила, вторая – оказалась нереальной, хотя она была светлым, искренним, обаятельным созданием, но для меня в те годы слова «женитьба» и «приговор» были синонимами.
У неё был жених, богатый, обеспеченный врач, старше её лет на пятнадцать. Родители мечтали, чтобы она вышла за него замуж. Зная это и понимая бесперспективность наших отношений, я откровенно ей об этом сказал, пообещал, что мы останемся друзьями, и стал избегать с ней встреч, тем самым, подталкивая её к замужеству.
Однажды она позвонила и сообщила, что родители назначили день свадьбы, но если я захочу, она может её отменить – в ответ я её поздравил. Перед самой свадьбой она, как когда-то, пришла ко мне рано утром, когда я был один, и заявила:
– Ты должен лишить меня невинности, а не он: ты мой первый и главный мужчина. Я ведь не скрывала, что с тобой встречалась, и, зная тебя, он не сомневается, что я уже не девушка. Пожалуйста, я прошу тебя, сделай это!
И тут я не устоял и выполнил её просьбу.
Не стану вспоминать остальных своих любовниц – их было великое множество, калейдоскоп однодневок. На Крещатике мужчину ценили по количеству женщин, с которыми он был близок, поэтому все вели учёт своих побед, и я тоже. Те, чей список перевалил за первую полсотню, купались во всеобщем уважении и почёте. Главной темой коллективных обсуждений было: кто может чаще, кто глубже, кто дольше, кто быстрей.
Мы не понимали, что не в количестве счастье, что любая женщина могла дать намного больше того, что мы у неё брали. Мы не утоляли жажду, выпив полный стакан, мы отпивали глоток и стремились к следующему сосуду. Не было ни литературы, ни фильмов, ни элементарных лекций. Секс считался запретной темой, стыдной, порочной.
О нём не то, чтобы прочитать – нельзя было говорить вслух. Поэтому мы не знали, что есть радость прелюдии: предварительных ласк, прикосновений, поцелуев… Мы это отметали как ненужные сантименты – главное, что твой эталон любви салютует каждой женщине, и надо поскорее превратить его в поршень.
Это было уродливое время ханжей и лицемеров. В пьесах и фельетонах нельзя было упоминать слово лифчик, потому что сразу подразумевалось, что под ним грудь, причём, голая.
Когда в одном из моих рассказов студент на лекции поцеловал свою однокурсницу, меня обвинили в том, что я воспеваю сексуального маньяка. В гостиницах любая пришедшая к вам гостья не имела права задержаться после одиннадцати вечера – в номер тут же врывались дежурная, администратор, милиционер, составляли акт об аморальном поведении, посылали письма на работу, в партком, в профком, а там уже шли коллективные обсуждения с подробностями и «оргвыводами». Поощрялся и крепчал «комплекс привратника»: любая горничная знала, что она может испортить жизнь самому знаменитому актёру, академику, генералу, поэтому вела себя нагло, подслушивала, подсматривала и доносила начальству, которое её за это хвалило и поощряло.
– Зачем вы это делаете? – спросил я у дежурного администратора.
– Чтобы не было разврата, – ответила она.
– Почему именно после одиннадцати?
– По инструкции.
– Значит, без пяти одиннадцать ещё можно?
– Можно.
– А в пять минут двенадцатого уже нельзя?
– Нельзя.
– А вы не подумали, что наносите урон советскому обществу? Раз нельзя вечером, все командированные будут заниматься этим в дневное время, вместо работы.
Чтоб я не очень умничал, в министерство культуры Украины (я тогда ещё жил в Киеве и был командирован на Декаду украинского искусства в Москву) отправили письмо приблизительно такого содержания: «В то время, когда украинский народ демонстрирует свои достижения в области культуры, Александр Каневский приглашает в свой номер женщину и держит её там до одиннадцати тридцати вечера». Письмо попало к заведующему отделом кадров министерства, который пригласил меня к себе, показал письмо и задал вопрос: