На следующий день наступила осень, с ней – трезвость. Они в совокупности выявили проблему. Да, я простила. Но расщелина недоверия осталась. Из нее посвистывало и поддувало холодом. Новая страница нашей дружбы все не писалась – она, как лежащая под копиркой, впитывала и впитывала отпечатки предыдущей. Мне казалось, что Люська снова, вся такая сверкающая, прямо в уличных туфлях зайдет в мою стерильно прибранную жизнь, натопчет, возьмет, что нужно, и испарится. Поэтому я и не возражала против «Чайки». Я почему-то очень надеялась, что эта поездка поможет склеить то хрупкое, что осталось между нами. Что весь анамнез затеряется в шелухе памяти и я перестану ее ненавидеть, завидовать легкости нрава и раздражаться на постоянную готовность кокетничать со всеми подряд. Что любой новый страх перестанет по инерции протаскивать меня по всем колдобинам нашей сложной истории.
Но у меня не очень получалось. Ситуация особенно усугублялась тем, что в какой-то момент мне померещилась химия, якобы возникшая между ней и Антоном. Не веря голосу здравого смысла, я слушала голос домыслов. А ему, голосу домыслов, ой как не нравилось, когда Антон как бы впроброс говорил: «Веселая у тебя подруга», – или когда Люся пискляво, с интонированием тянула при встрече: «За-а-а-ай…» Я чувствовала уколы ревности всякий раз, когда он даже просто смотрел на нее, а наблюдение за их хихиканием в курилке рождало в области груди назойливую тревогу.
Короче, в день, когда Люся предложила випассану, я решила пресечь рвущую душу рефлексию. Прямо на собрании, где обсуждались правила завтрашнего молчания. Именно там я и придумала подсмотреть, не с Люсей ли Антон так увлеченно весь вечер переписывается. Я встала за ним на расстоянии полуметра. И ничего, конечно же, не увидела. А потом изобрела такой финт – навести на его телефон камеру и увеличить зум до ×5. Стыдно, конечно, но что поделать. И вот стою я в беседке с телефоном, якобы фоткаю. Руки трясутся, предельное палево. Приближаю. И вижу: действительно переписывается. Только не с Люськой. А с кем-то, кто записан у него в телефоне словом ЖЕНА.
Увиденное здорово выбило меня из колеи. И это даже несмотря на тот факт, что мы, получается, были в одинаковом положении: оба несвободны. И потому в тот вечер ни в какую «Акварель» я не пошла.
То есть пошла, конечно, в надежде, что будет свидание. Но он в тот вечер был особенно хмур и вообще не обращал на меня внимания. Тогда, всласть порыдав на море, я пошла спать. Светлячком в непроглядной тьме мерцала одна лишь завтрашняя тишина.
Жена
Эту коварную поступь не спутаешь ни с чем другим. Тускнеющая палитра, ноты холода в еще теплых ветрах и затихающие ребячьи голоса во дворе, будто кто-то легонько крутит тумблер громкости. Но это все намеки, иносказания. Она уже идет навстречу, будто просто в гости, с добрыми намерениями. Будто «да я просто спросить, так, постою покурю». И ей поверят, впустят, лишь потом заметят крадущуюся тень. Но будет поздно.
Мы не успеем, никто не успеет, и она снова сделает с нами это, снова обманет как маленьких. То, чего начинаешь бояться в самом начале июня. То, чему пытаешься противостоять весь июль. То, из-за чего в тревожном ожидании проводишь август.
Осень убивает лето.
Убивает безжалостно, глуша воспоминания об объеденных комарами ногах, сне с открытым окошком и длинной секунде с задранной головой в ожидании летящего волана. Убивает первым опавшим сухим листом и первым надкусом балконного яблока, подгнившего внутри. Первыми осадками, первой лужей под неосторожной стопой. А там и первым морозом, обдавшим дыханием стёкла.
Тепло, может, и посопротивляется нехотя, для порядка – подарит надежду в виде бабьего лета. Но это обманка, фикция, отложенная казнь. Потом все равно начнется другая жизнь. Зелень, что без спроса бугрила асфальт с самого начала мая, сгниет и будет затоптана. Крапива не потянет за свободную брючину, не ужалит в уязвимое, не заставит сказать нехорошее слово. В голосах людей зазвучит металл: их жизнями снова начнут управлять органайзеры, списки, данные обещания и прочее высокопродуктивное бездушие. Лестничный пролет, который летом дается легко, в три секунды, через ступеньку, а то и просто стремительно по перилам, станет унизительным испытанием: тело обрастет новым жиром, капустными слоями одежды, а под шапкой будет потно зудеть. Табло трамвая будет врать, что нужный 26-й придет через три минуты, и эта тройка будет оставаться неподвижной долго, бесконечно долго, пока мимо один за другим будут ползти 57-й и № 1. Сапоги прохудятся, захлюпают, заставят прятать под диван давшие слабину колготки. Придется лезть на антресоль за зонтом, сушилками для обуви, шарфом, варежками – то есть одной, конечно же, варежкой. Они не дадутся в руки сразу, до них надо будет прыгать, прыгать, прыгать. Они посыпятся, как снег на голову. И снег на голову тоже посыпется. Время тоже потечет иначе. Это летом минуты летят без оглядки на мировые часы. Иногда они без предупреждения увеличивают ход до скорости ×100, так что и не понимаешь вовсе: это сейчас было или не было? А иногда, спасибо им, останавливаются, замирают, наполняют мир застывшей негой. Но теперь они будут размеренными, монотонными, тягучими, невыносимыми. Небо погаснет, из него будет лить и сыпать – всегда, каждый день, безостановочно. Но в субботу или в воскресенье это даже хорошо – идеальное алиби для затворничества и сна длиною в целый выходной.