Выбрать главу

На лесенке кто-то рыдал, отбивался. Во дворе хрипел «черный ворон». Скрипя, раскрывались ворота. Затем все смолкало, чтобы вскоре повториться.

Треща, открывалась где-то дверь, доносились возгласы, прерванные, по-видимому, насильно воткнутым в рот кляпом. В башне содержались смертники. Это сделанное мной открытие привело к тому, что я перестала спать по ночам, ожидая вызова на казнь. Только днем, скорчившись на койке, я забывалась тяжелым сном. Пальто служило мне и одеялом, и подушкой. Единственную рубашку простирывала в крышке параши. Платье мое, чулки, тапочки совсем прохудились. Прошло уже полтора месяца, как меня увезли из больницы. Потеряв надежду узнать, в чем меня обвиняют и за что погребли в тюрьме, я училась умирать, как надлежит коммунистке. Искала в памяти образцы стоических смертей.

«Хорошо, — подумала я, — расстаться с жизнью от пули врага, а не в подвале, стиснутой железными тисками, от руки своего единомышленника. Может быть, товарищ, с которым сражались мы вместе против белых, потом учились на одном рабфаке, плакали над гробом Ленина, боролись с троцкистами на бурных собраниях двадцатых годов, может быть, именно он приставит револьвер к моему затылку?»

В преступлении уже есть ядро наказания, но ужасно, если ты невиновен и умираешь от руки своих, так и не поняв — за что?

Мозг мой не мог ни покорно принять, ни тем более объяснить происшедшее. Я перебирала день за днем свою жизнь и не находила в ней ничего зазорного. Боясь душевной болезни, упорно черпала силы в двух книжках, которые по странной случайности оказались в моих руках. Одна была «Боги жаждут» на французском языке, другая — «Илиада» по-польски.

Франс и Гомер. В двадцатилетнем возрасте я была захвачена превратностям судеб женщин эпохи Французской революции. Неистово подбирала каждый камешек, пылинку истории, воскрешала трагические судьбы Манон Ролан, Люсиль Демулен, Елизаветы Леба, Клары Лакомб. Могла ли я думать, что, подобно им, едва достигнув тридцати лет, буду ждать смерти на тюремной койке.

«Революция, как бог времени Сатурн, пожирает своих детей», — вспомнились мне слова Бгохнера Дантоне. Я была одной из дочерей революции. И мне хотелось отныне только одного — открытого суда. Я ловила себя на том, что, подобно француженкам, героиням моей книги, мысленно готовила речь перед трибуналом. Но что если меня тоже увезут из башни в «черном вороне» и казнят тайно? И я снова жадно перечитывала прощание Андромахи с Гектором, плач Кассандры, сцену смерти Гектора. Эти когда-то казавшиеся мне скучными страницы, которые я произносила теперь по-польски, приобрели для меня новый, героический смысл и вселяли спокойствие. Ослабляла, как всегда в тюрьме, тревога о семье. Я находилась в строгой изоляции. Мне казалось, что мать моя — в заключении, дети — в детском доме, а может быть, никого из них вообще нет уже в живых.

 Однажды, когда я перечитывала трагедию партийной борьбы якобинцев, открылась кормушка в двери, и мужской голос спросил:

— Какой у вас номер обуви?

Я ответила. Все стихло. Но сердце мое бушевало.

Разрушалась та плотина, которую с таким трудом я создала в сознании. Мысли прорвались и понеслись, все опрокидывая на своем пути. Итак, меня сейчас повезут судить. Что это будет? Военная коллегия, трибунал? Какое обвинение мне предъявят?

Я посмотрела на свои ноги. Чулки и туфли расползлись. Конечно, меня нужно обуть, прежде чем вывести из камеры. Время, которое из-за отсутствия, каких бы то ни было, внешних впечатлений мчится стремительно в одиночке, сразу же поплелось с черепашьей медлительностью. Но снова, открылась кормушка, и мне бросили две пары грубых чулок. Загремела дверь, и мужчина в черном пальто с каракулевым воротником, в сапогах и кепке сделал мне знак выйти. Будущее вдруг так испугало меня, что я с трудом заставила себя покинуть камеру.

Пройдя двор, мы двинулись по длинным коридорам Бутырской тюрьмы. Несколько раз, когда навстречу шли арестованные, меня засовывали в собачники-боксы, каменные коробки без вентиляции. Наконец я очутилась в. огромном кабинете с окнами на улицу. За письменным столом сидел тот самый усатый начальник тюрьмы, который приходил ко мне в карцер. С дивана у противоположной стены кабинета поднялся дородный военный и протянул мне руку, но я резко отдернула свою.

— Старший майор Каминский, — представился он. — Вы что-то побледнели, Галина Иосифовна. Печалитесь, волнуетесь…

— Где моя мать и дети, что вы с ними сделали? — прервала я, задыхаясь от волнения.

— О, они здоровы! Дома у вас тоже все в полном порядке.

«Дом, семья — разве они еще есть у меня? Не может быть, обман, ложь», — пронеслось в мозгу.