— Я вам не верю, покажите мне маму и детей. Пусть они пройдут хотя бы мимо этих окон.
— Скоро вы их увидите, — сказал Каминский закуривая. Затем продолжал, капризно улыбаясь своему отражению в зеркале:
— Видите ли, я должен был приехать за вами еще 18 февраля, но из-за смерти Орджоникидзе смог сделать это только сегодня, 21-го.
— Серго?! — ужаснулась я.
— Не волнуйтесь… Хочу вам сообщить, что Советское правительство на редкость милостиво обошлось с вашим мужем, — продолжал Каминский, — его оставили в живых, он осужден всего лишь на 10 лет. Ах, да, вы ведь не знаете, — с 23 января по 30 шел процесс контрреволюционеров. Но против вас лично нет ничего компрометирующего. Ваша невиновность доказана, и мы решили поэтому вас освободить.
В этом месте речи Каминского, как в театральной пьесе с хорошим концом, начальник тюрьмы, многозначительно кашлянув, поднялся из-за стола, открыл дверь, и в комнату вошли мама и Зоря.
Каминский милостиво проводил нас до ворот тюрьмы. По пути домой мне рассказали подробности минувшего суда над моим мужем. Дома, когда я сняла прохудившиеся тряпки, в которые превратилась моя одежда, мать отшатнулась, увидав изъязвленную больную кожу — последствия десятисуточного пребывания голой в «резинке» и на цементном полу карцера. Она тут же принялась лечить меня, прикладывая примочки из теплого оливкового масла.
Я узнала, что мать мою, давнишнего члена партии, после моего исчезновения из больницы вызвали на Лубянку.
— Вы, конечно, хотите знать, где ваша дочь и что с ней? Мы вам скажет, если вы напишете от себя, под нашу диктовку, письмо ее мужу, сообщив ему, что Галина Иосифовна дома и вполне счастлива. Книги ее печатают.
— Но ведь это ложь. Где моя дочь, я не знаю, а книги ее изъяты из библиотек и запрещены, — ответил мать.
— Мы вернем вам дочь очень скоро, но как член партии вы обязаны нам помочь.
И мама написала, что я на свободе. Через две недели после этого я действительно вернулась домой из Северной башни Бутырок.
В первый же вечер моего столь же необъяснимого, как и арест, возвращения раздался звонок у входной двери. Пожилой человек с измятыми, обвислыми щеками принес нам две большие корзины продуктов и детских игрушек. Он предложил мне также 7 тысяч рублей, которые я решительно отвергла.
— Все это посылает вам и вашим детям лично товарищ Ежов, — пояснил он кратко в ответ на наши расспросы.
Еще несколько раз являлся к нам посыльный от Ежова, затем дары прекратились.
Мы учились ничему более не удивляться.
В марте прошел Пленум ЦК. Сталин после смерти Орджоникидзе и двух кровавых процессов, очевидно, решил сделать недолгую передышку и лицемерно заявил о необходимости прекратить расправы.
«Не все, шедшие по одной улице с контрреволюционерами, сами тоже контрреволюционеры», — повторяли на все лады газеты.
На «черных воронах», перекрашенных в голубой цвет, появились непримечательные надписи «Хлеб», «Молоко».
Мы заперлись в своей квартире и тщетно пытались отыскать причину обрушившегося на нас бедствия.
— Что мы делали в жизни плохого? — наивно спрашивала я.
— А что мы делали хорошего? Очевидно, мало, — отвечала Зоря.
— Почему мы так несчастий? — сетовала я. Девочка не по-детски тяжело вздыхала.
— А почему ты думаешь, мам, что жизнь — это счастье, а не несчастье? Иначе не было бы революций.
Эта девочка с недетскими глазами и бледным, худеньким веснушчатым личиком провела уже немало дней у тюрьмы. Она пробивалась к Вышинскому, требуя свидания со своим отцом, и настойчиво искала, когда я исчезла из больницы, мой след по московским тюрьмам.
Однажды меня и Зорю вызвал замнаркома НКВД Жуковский. Самым примечательным на лице этого краснолицего откормленного человека были бесчисленные веснушки, ярко-рыжие, как и густая лохматая шевелюра. Мы были издавна знакомы, и сейчас он чувствовал некоторую неловкость, многословно уговаривал меня выпить кофе и написать отречение от мужа.
— Напишите, а мы напечатаем, — уговаривал он меня и показал газету, где жена одного из арестованных осыпала имя человека, с которым прожила много лет, проклятиями.
— Нет, — отрезала я, — это никогда никого не убедит. Это гадко.
— Но муж ваш сознался на процессе в своих кровавых преступлениях. Разве вы не верите нашей юстиции, суду, наконец, его словам?
— Верю, страдаю, жестоко осуждаю мужа, ибо он, если невиновен, то должен был бы лучше умереть молча, а если действительно виновен, то совершил двойное преступление — не только перед страной, но и перед семьей своей, перед нами.