4 декабря меня, хворую, с постели увезли в тюремную больницу. Через два дня дома начался обыск. Двор был перерыт трактором. Наш «клад» откопали и увезли его с такими предосторожностями, как если бы нашли адскую машину. Лавровский тотчас же исчез.
Дизентерия обескровила и иссушила мой организм, и на первый допрос меня привели под руки. И вот впервые в жизни я увидела следователя.
— Расскажите о контрреволюционной деятельности мужа, вы все равно уже изобличены, — сказал он и принялся чистить яблоко перочинным ножом.
— Ложь! — запротестовала я.
— Вот в этом портфеле письменные показания против вас, — следователь указал на свой изрядно потрепанный портфель. Внезапно ощутив прилив сил, я схватила и открыла портфель. Он оказался пустым, если не считать куска жирной бумаги, в которой, очевидно, ранее находился бутерброд.
— Вот ваши доказательства, — рассмеялась я.
В ответ следователь, бросив яблоко, принялся осыпать меня отборными ругательствами. Кровь прилила к моим вискам.
— Не позорьте мундира чекиста, — разбушевалась я и повернулась на стуле спиной к столу.
— Антисоветская б…, шпионка…
— Замолчите! — прохрипела я, чувствуя, что окончательно теряю самообладание.
— Мы немедленно арестуем твою дочь и мать, они такие же контр революционерки… — и снова прозвучала матерщина.
Не владея более собой, я вскочила, схватила со стола чернильницу и запустила ее в лицо оскорбителю. По щекам его потекла струя густых чернил. На мундире появились пятна. Разъяренный следователь подскочил и несколькими ударами перочинного ножа располосовал мне левую грудь. Хлынула кровь. Я упала навзничь.
Через неделю из внутренней тюрьмы меня увезли в городскую. Улица, на которой находился острог, носила имя Достоевского. Более года он провел тут в заключении. Семипалатинская тюрьма, предназначенная для нескольких сот аресто ванных, вмещала в 1937 году более четырех тысяч. Бывшая часовня — этапная камера — походила на набитый до отказа грязный вокзал в годы гражданской войны. Люди вповалку лежали на каменном полу, голодные, пожираемые вшами. То же было и в камерах. Но меня за дурное поведение на допросе привезли прямо в карцер. Это оказалась полутемная вонючая каморка. За час до перевода в городской острог я получила передачу от мамы и Зори. Больная, изголодавшаяся, я предвкушала предстоящие мне гастрономические радости, прощупывая в мешке лимоны, окорок, шоколад и сало.
Когда дверь карцера захлопнулась, и щелкнул ключ в замке, первое, что я ощутила, было нестерпимое зловоние. В углу стояла огромная деревянная бочка с продырявленной крышкой.
На верхней наре сидела, опершись голыми руками на подушку, женщина в коротенькой рубашке. Синяя татуировка разукрасила ее ноги вплоть до бедер. Я прочла столбиком выведенные мужские имена: Павлик, Коля, Павлик-второй, Петя, Жора, Саша, Ваня, Миша, Славка.
«Ну и пространный мессалинский список», — невольно прошептала я, разглядывая на ее груди рубцы от ножевых ран, очевидно, следы чьих-то приступов ревности. На плече женщины была наколота мрачная сентенция: «Нет в жизни счастья», и между пальцев на тыльной стороне руки, буквы составили имя — Валя. Запрокинув голову и как бы не замечая меня, Валя пела сипловатым сопрано:
Не покидай меня, Мне бесконечно грустно, Мне так мучительно, Так пусто без тебя.
У Вали было круглое кошачье лицо с очень светлыми пустыми глазами. Обильно посыпанные зубным порошком щеки казались мертвенно-бледными в рамке золотых, мелко завитых на папильотках из бумаги кудряшек.
Под нарой, или, как здесь говорили, «под юрцами» я не сразу приметила свиту «тюремной королевы». Три чисто выбритые женские головы были выжидательно повернуты ко мне. Позднее я узнала, что этих полуголых дам, напоминавших мне обитательниц Соломоновских островов из романов Джека Лондона, звали Машкой-чумой, Тоськой-прокурором и Олькой-гнидой.
Восемь глаз неотступно следили за каждым моим движением. Мешок с продуктами магнетически приворожил всех обитательниц карцера. Прервав пение, королева сказала властно:
— А ну, контрик, давай сюда бутер, а то амба будет.
Машка, Олька и Тоська высунулись из-под нар и закричали согласным хором:
— Давай, штымпиха, — мат затрещал в карцере, как очередь из пулемета.
Это была продуманная психическая атака. Валя, однако, придала зоологическому нападению идеологический смысл:
— Я тебе показу, неподстреленная агентура!
— Раскурочим ее… — визжали из-под нар. И снова посыпался отборный мат.