До самого Новосибирска я не могла вернуть себе самообладания, до конца осознать случившееся, смириться. Слезы неудержимо лились из моих глаз, но в заключении они не несут ничего, кроме еще большего горя и злобных насмешек окружающих. Зная законы воров и не желая быть избитой, я раздала попутчицам большую часть вещей и продуктов, которые мать, упросив начальника конвоя, передала для меня. Когда поезд стоял на станции Семипалатинск, сквозь частую решетку на двери и окне коридора я в последний раз увидела на перроне маму и Зорю. Их глаза были опущены, и гримаса боли искажала лица. Мне показалось, что они склонились над моей могилой.
В Новосибирске вагонзак разгрузили на запасных путях. Нас выстроили по четыре в ряд. Конвоиры с винтовками наперевес и дрессированные собаки тесным кольцом окружили арестантов. Начальник конвоя объявил, что Оружие будет применяться без предупреждения, если мы сделаем шаг в сторону из строя, так как это приравнивается к попытке побега, и мы двинулись по улицам, таща свои узлы. Прохожие останавливались. Высокая старушка скорбно перекрестилась. Две женщины на тротуаре зарыдали. Вероятно, в недрах тюрем у них исчезли родные. Какой-то мужчина стремительно шарахнулся и убежал в переулок. Злые мальчишки закричали:
— Ату их, шпионы, диверсанты!
Мы шли, спотыкаясь, изнемогая от слабости. У меня начиналась морская болезнь. Я качалась. Не хватало сил тащить вещи. Человек с исхудавшим до костей лицом и неестественно блестящими глазами помог мне.
— 58-я? — спросил тихо он. — Я тоже. Имел «вышку», Заменили десятью годами. В Москве Иван Васильевич Грозный свирепствует по-прежнему.
— Кто, кто? — спросила я испуганно. Больше всего мы боялись провокации.
— Не знаете И. В.? Один у нас такой шах Аббас на Земле, — и добавил шёпотом: — Иосиф Виссарионович, он же Иван Васильевич.
— Нет. Он ничего не знает. Его обманывают враги, пробравшиеся в органы, — возразила я.
Раздался громкий окрик конвоира:
— Разговоры прекратить, разговорчики!
Зарычала собака. Мы кое-как, молча доплелись до пересыльной тюрьмы. В низкой заплеванной деревянной комнате нас раздели, обыскали, затем вывели на проверку.
— Фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок? — эти вопросы преследовали нас, как «подъем», «отбой», «развод», «проверка», «обыск»
на всех крутых дорогах подземного мира, в котором мы жили.
Потом в бане, помывшись, мы сидели, ожидая, когда наши вещи «прожарят» в дезкамере, чтобы убить гнид и вшей. Баня стала единственной радостью нашего существования, коротким отдыхом, местом, где мы узнавали все новости, все «параши». Лишь поздно вечером мы получили миску каши и очутились в этапных камерах.
Много я видела уродливого в быту таких же отвергнутых, как я сама, но новосибирская пересылка превзошла все, что я знала: зловонные параши, тусклый свет грязного фонаря, черные нары, особое уныние трущобной ночлежки и жирные, наглые крысы. Всю ночь я не сомкнула глаз, прячась за спинами более храбрых женщин. Задирая длинные голые хвосты, крысы бесстрашно прыгали повсюду, зарывали злые мордочки в наши вещи, ели и кусались. Мы бросали в них валенками, кружками, гикали, визжали. В камере, где было около ста женщин, из-за духоты и вони вынули две-три створки из окон, и крысы беспрепятственно вылезли на прилегающую крышу. Утром свет испугал их, и они наконец разбежались. Ничто уже не способно было удивить меня. Равнодушно отметила я пропажу теплого платка и перчаток и покорно собралась в дальнейший этап.
В Свердловске, в пересыльной тюрьме, относительно чистой и благоустроенной, повстречала я много москвичек, осужденных по статье ЧСИР, что означало — член семьи изменника родины. Кого только тут не было! Как будто с живого организма партии сняли несколько слоев эпидермы.
Я переходила из одних объятий в другие и не успевала отвечать и задавать вопросы.
— Вы знаете, кто здесь, вон там, в углу, сидит на мешке с вещами и пьет кипяток? Не узнаете? — сказала мне одна из давнишних знакомых. Я внимательно посмотрела на высокую худую простоволосую женщину.
— Не знаю.