Председательствовал Туряница. Собрание затянулось. Говорили десятки ораторов.
Слово «присоединение» стало магическим. От частого упоминания оно как будто повисло в воздухе над толпой.
Я сознавал всю важность собрания и потому старался быть внимательным.
Поздно ночью собрание единодушно вынесло резолюцию: Карпатскую Русь надо присоединить к СССР.
На этом же собрании были даны инструкции всем коммунистическим ячейкам вести среди широких масс населения усиленную агитацию за присоединение.
— Сволочи! — прошептал Мишка, сжав кулаки.
Коммунисты добьются своего. Власть везде в их руках.
Я тоже за присоединение к Советскому Союзу. Но мною руководят иные соображения. Я знаю, что ждет мой народ в рамках Советского Союза. Сначала беспощадная чистка. Потом болезненный переход к социализму. Вполне возможно, что большевики переселят нас и уничтожат, как бытовую единицу. Для меня это было бы страшным ударом. Я люблю родной карпатский быт, нравы, обычаи, люблю полонины, Тису и Реку, люблю эти разбросанные по склонам гор хаты, люблю звуки трембит…
Но пусть сбудется веление судьбы.
Возможно, что, если Карпатская Русь не воспользуется предоставленной ей возможностью, ей придется в иностранном рабстве ждать еще тысячу лет второго такого случая. Я знаю, что в Советском Союзе нам придется перенести много горя. Страдает вся Россия, будем страдать и мы, но будем страдать вместе.
Приехал мой лучший друг Федя. Он — поручик чехословацкой армии. На груди у него красная ленточка.
— За ранение, — с легким презрением ответил он на мой вопрос.
Выражение лица у него жесткое, глаза строгие и холодные, движения нервные, говорит мало, на вопросы отвечает неохотно. От моего внимания не ускользнула появившаяся у него новая манера — говорить неискренне.
Вечером мы остались с ним наедине. Он облегченно вздохнул.
— Так ты уже инженер? — в его голосе звучала обида.
— Да, — ответил я сухо.
— Ерунда! Диплом в жизни не играет никакой роли.
— Почему?
— Ты бы это понял и сам, если бы побывал в тех условиях, в которых довелось бывать мне.
— Говори яснее.
Федя окинул меня взглядом с ног до головы, сел на стул и опустил голову.
— Останешься дома или уедешь? — спросил он неожиданно.
— Останусь дома.
Мне надоело загадочное поведение Феди, и я попросил его быть со мной более откровенным.
— Ладно, буду откровенным. — Он откашлялся. — Ты знаешь, когда я убежал в Советский Союз?
— Знаю.
— Границу удалось мне перейти легко. На той стороне я почувствовал себя вне опасности и сам пошел к пограничникам. Они встретили меня дружелюбно: накормили, угостили папиросой, дали стакан водки. Я уже думал, что моим приключениям конец и что в будущем заживу настоящей свободной жизнью, — но… Пограничники передали меня в районный НКВД. Вот здесь-то и началась моя трагедия. После предварительного допроса меня отправили с сотней других перебежчиков в тюрьму в Станислав…
Федя смолк. На его лице отразился ужас.
— Три месяца длились допросы, — продолжал он. — В камере — голод, вши, грязь, воровство, ругань, драки. А на допросах — один и тот же вопрос: сознайся, ты шпион? Веришь или нет, слово «шпион» мне тогда так опротивело, что и теперь, когда я его слышу, мною овладевает неудержимое бешенство, такое бешенство, что, может быть, я близок к настоящему безумию. Не помогли ни доводы, ни заверения, ни просьбы. Мне кажется теперь, что я был тогда совсем помешанным. Меня присудили на пять лет принудительного труда в лагерях специального назначения. Нет таких слов в мире, которыми можно передать то, что я пережил тогда, слушая приговор. За что меня судили? За то, что, оплеванный и избитый до полусмерти венгерскими жандармами, решил убежать в самое свободное, самое передовое государство в мире? Венгры били меня за то, что я был русским, — за что же судили меня русские? За то, что я перешел к ним с светлой верой в их правду? Если бы я был преступником, убийцей, вором или взломщиком, я не страдал бы так. Но я чувствовал себя невиновным. В Станиславской тюрьме у меня украли ботинки. Бывалые заключенные посоветовали мне порвать рубашку и замотать ноги тряпками. Я послушался совета и хорошо сделал. Из Харькова пришлось идти пешком. Снег, мороз, ветер, — а у меня на ногах тряпки. Смотришь вперед конца не видно серой массе. Смотришь назад — то же самое. Кто отстал — тот распрощался с жизнью. На первом этапе нас стали пересчитывать. Двух не хватает. Пересчитали вторично. Не хватает. Как раз в это время проходили мимо двое рабочих. Лягавые[5] бросились на них и прикладами втолкнули в наши ряды, угрожая расстрелом в случае попытки сделать хотя бы шаг в сторону… Сначала я не понял, в чем дело, и сообразил только позже. Если бы лягавые не сдали точно принятое ими количество людей, — не миновать бы им строжайшего взыскания. Поэтому они, не задумываясь, заменили двух убежавших этими рабочими. Пока разберут и выяснят, в чем дело, пройдут года. Кто поверит рабочим, что они не осужденные? Если бы мне раньше кто-нибудь рассказал подобный случай, я плюнул бы ему в глаза. Но своим глазам я верю… Путешествие мое окончилось Колымой. Я медленно умирал. Из колымских лагерей почти никому не удавалось выбраться живым, и я был уверен, что меня постигнет та же участь. Если бы я не связался с урками, я бы погиб с голода. Урки воровали пайки у румын и разных нацменов и, таким образом, спасали себя от смерти. Зато румыны и нацмены гибли сотнями. Вместе с урками я сделал много преступлений, но считаю, что за эти преступления недостойны судить меня даже самые безупречные судьи. Только один Бог понимал меня тогда, — пусть Он меня и судит.