Выбрать главу

Поэтому я прошу тебя, Юра, помоги мне составить убедительный рапорт на имя Штольце. Черновик с набросками я тебе составлю, а ты подработай и отшлифуй — у тебя это получается лучше, чем у меня…»

Мы сидели за столом. Пили коньяк и закусывали свежей клубникой, купленной денщиком Больца на базаре в Смоленске. Оба мы были возбуждены и раздражительны. Состояние угнетающей тоски не покидало меня. Я невольно потянулся к гитаре и, перебирая струны, неожиданно запел: «…Грусть и тоска одинокая, сердце уныло поет. И никто эту грусть, грусть глубокую, никогда, ни за что не поймет…»

«Оставь, Юрий, — прервал меня Больц. — Хотя я понимаю тебя и сочувствую. Но нам сейчас нужен боевой марш, а не унылые страдания. К этому нас призывает верный друг фюрера рейхсминистр Геббельс».

«Хорошо, Фриц, давай марш покаянный, марш шестой армии Паулюса, — прервав пение, с издевкой заметил я. — Парадокс: фельдмаршал, разработавший план войны против русских, сам маршевым порядком сдался им в плен».

«Ладно, Юра, не будем тризну справлять. Поговорим о деле, которое меня заботит, — снова начал Больц. — Ты пойми: то, что я давно задумал — это мой реальный шанс, и мне нельзя его упустить. Вот уже второй год я на Восточном фронте, и всего лишь капитан, — гудел Больц. — И мне стыдно, пойми, Юра, стыдно перед стариком-отцом, братьями, что я такое ничтожество».

«Все мы здесь ничтожества», — вяло заметил я.

«Нет, Юра, вот уже шесть лет, как я член партии фюрера, а это что-то значит!».

«Сейчас, Фриц, это ничего не значит! И дело даже не в этом».

«А в чем?».

«А в том, что мы завязли тут, в России, как петухи в кудели. Так же и мы с тобой здесь, в Смоленске, увязли, как в навозе».

«Да, ты прав. За два года здесь ни одного стоящего контракта выбить для семейной фирмы не удалось. Только одни затраты. А впрочем, война — это сплошные затраты. Но не будем впадать в пессимизм. Я думаю, что наступление вермахта на Орловско-Курской дуге прибавит нам оптимизма».

Больц снова заговорил о своей навязчивой идее:

«Надеюсь, ты догадываешься, почему я прошу и убеждаю тебя уже месяц помочь мне в реализации моего начинания».

«Фриц, я понимаю тебя и отлично представляю, что мне придется возиться с этим детским садом».

«Юра, пойми, больше некому. Ведь не доверю же я это дело кретину Шимику. К тому же у тебя есть опыт — ты работал с бойскаутами в Риге, опытный разведчик, хорошо знаешь психологию русских подростков. Я оставлю тебе набросок рапорта. Будь любезен, как друга прошу, пошлифуй, а когда закончишь, позвони мне».

Часа через три я позвонил Больцу и пригласил к себе. Взяв рапорт, он начал читать.

«Можешь не читать, — сказал я. — Авторский текст сохранен. Я подправил кое-где только стиль. По-моему, получилось убедительно и заранее поздравляю с удачей».

«Будем надеяться, — ответил довольный Больц. И, забрав рапорт, сказал, что поедет в штаб абверкоманды перепечатать, собрать визы и узнать новости».

Я передал ему мои письменные ответы на вопросы контрразведчиков и, оставшись один, задумался. «Почему, — размышлял я, — они попросили, кроме моих устных ответов, изложить их письменно на русском языке? Это не просто формальный порядок, который в данном случае можно было и не соблюдать. И потом: зачем им ответы нужны по-русски? Ведь все дела они ведут на немецком языке». Я не исключал, что контрразведка произвела обыск на квартире Натальи Васильевны и могла обнаружить там какие-либо записи, может быть, даже разведывательного характера. Тогда у контрразведки возникнет потребность сравнить найденные записи с моим почерком. Хотя на этот счет у меня опасений не было, в голове роились и другие мысли и вопросы, на которые надо было ожидать ответы после расследования.

Под вечер из штаба абверкоманды позвонил Больц и сообщил, что на завтра назначено совещание, на которое прилетают Штольце и другие. «Меня не жди, — сказал Больц, — Мне надо подготовиться к докладу Штольце. Я заночую в Смоленске».

Я сделал вывод, что на совещание меня не пригласят. По-видимому, я остаюсь под подозрением.

Все эти дни я пребывал в состоянии возбужденного видения любимой женщины, когда бывало одним своим присутствием она освещала все вокруг. Ведь события жизни, особенно яркие люди, запоминаются и воспринимаются картинками — этакими кинорепортажами, которые укладываются и в память, и в зрительный образ. Мне постоянно грезилось спокойное выражение лучисто-голубых глаз Натальи Васильевны, мимика ее лица с порхающими ресницами, грациозными реверансами прямого носика и гармоничное, в такт словам, движение пухлых губ. И этот, возникающий вдруг помимо моей воли облик волновал меня, источая теплоту и какой-то душевный магнетизм. Подобные видения сменялись тревогой за ее жизнь. Где она? Как себя чувствует? Уберегут ли ее партизаны сейчас, когда так люто свирепствуют каратели? За себя я не особо тревожился — кроме наших близких отношений, контрразведка никакими другими доказательствами против меня не располагает.