— Глафира, в какой вы группе?
— У нас школа... — запнулась, — трехгрупповая.
Наблюдения
Представьте поселок, в котором ежедневно, начиная с шести часов вечера и кончая одиннадцатью часами, нельзя застать в домах ни одной живой души, даже грудных детей. Представьте, далее, клуб, в котором на составленных столах, выстланных мохнатыми сибирскими шубами, спят рядышком десять-двадцать детишек... Тишина. Мерно тикают часы. На сцене при свете лампочки читают... «Виринею»... Но вот зачитана последняя страница, и книга тихо закрывается. В полутемном клубе шевелятся седые бороды, мохнатые шапки, платки...
— Та-а-к...- вздыхает ситцевый платок. — Ничего она не стремилась для общего дела. Ломалась, ковылялась, а все для своего положения.
— То-то, — замечает сосед, — ей, главное дело, нужен был самец и ребенок. За Павлом она шла так, попросту, по-бабьи. Пойди Павел за белыми, и она бы за ним.
— Верно, верно! — вмешивается третий.- Не случись греха с приходом казаков, она бы жила себе да жила с Павлом. Наметала бы ему с полдюжины ребят, сделалась бы такой же, как все, мамёхой — и ша! И вся ее геройства ханула бы.
— Дивлюсь, за что эту «Виринею» прославили? Ничего в ней нет. Не довел писатель до конца, до большого дела Виринею. Запутался автор. Что делать с Виринеей? Взял — да и трахнул ее об скребушку...
Вы приходите в клуб через день-два. Те же столы с ребятишками, та же дисциплина, те же блестящие глаза слушателей. Судят «Правонарушителей»
— Не знаю, с какого края начать разговор, потому что везде у ней тут комар носу не подточит. Написано на отделку! Мартынов — настоящий грузило. Вот это молодец! Этот любую стенку лбом прошибет. Всякую бюрократию развоюет. Самый нужный по жизни человек.
— Этот рассказ, — замечает другой, — совсем не родня «Виринее». Вот и возьми: с одной головы, да не одни мысли. Изменилась она, когда писала это. Если этот рассказ писан после «Виринеи», то авторша поумнела, а если прежде — она рехнулась.
— Позволь мне сказать, — вскакивает следующий. — Я считаю равносильным смерти, что рядом с «Правонарушителями» она написала «Виринею». Так и хочется сказать: «Да, товарищ Сейфуллина, у тебя есть талант, но ты обращаешься с ним бессовестно. Не топчи, черт тебя возьми, свой талант по тротуарам Москвы, а поезжай туда, где ты писала о Григории Пескове и о Мартынове. Они у тебя хороши, народ их любит. Подобных Мартынову и Пескову людей в СССР непочатые углы, и твоя обязанность...»
Все это я видел и переживал в Сибири, в коммуне «Майское утро», в пятнадцати километрах от села Косихи Барнаульского округа, в пяти тысячах километрах от Москвы.
— Поживи у нас, голубчик, не то увидишь...
Живу, смотрю, вижу, но обнять все видимое и переживаемое не могу. Не вяжется это с тем, что я знал до сих пор о нашей деревне!
Вот и сейчас. Человек пятнадцать — коммунаров и коммунарок — сидят в конторе коммуны. Мы беседуем на литературные темы.
— Кончено, паря, кончено! — горячится столяр Шитиков. — Была наша Русь темная, молилась за этих сукиных сынов всю жизнь, а теперь амба! Тоже хотим попробовать ученой ухи.
И они начинают называть перечитанных авторов, подробно перечисляя все разобранные коммуной произведения.
Лев Толстой: «Воскресение», «Отец Сергий», «Дьявол», «Власть тьмы», «Живой труп», «Исповедь», «Плоды просвещения», «От нее все качества».
Тургенев: «Накануне», «Отцы и дети», «Записки охотника», «Безденежье», «Месяц в деревне». Лесков, Горький, Щедрин, Лермонтов, Гоголь...
— Короленко, Некрасов, Успенский, Бунин, Писемский, Чириков, Помяловский, Муйжель, Леонид Андреев, Григорович...
Чтобы как-нибудь «собраться с духом», я пытаюсь перейти на абстрактные темы: о классиках, о старой русской литературе, о народниках...
— Зачем? — обижается кто-то, не поняв меня. — Мы и на новую напираем.
И снова дождь фамилий:
— Всеволод Иванов, Сейфуллина, Завадовский, Лидин, Катаев, Джон Рид, Бабель, Демьян Бедный, Безыменский, Есенин, Шишков, Леонов, Новиков-Прибой, Уткин...