Йенс Бинг приехал в город именно в такой день. Он был дома у своей матери в усадьбе священника, где она высиживала свой «обязательный год» — протоиерей умер весной. Он приехал поутру и уже успел побывать в издательстве и отдать манускрипт.
Он проходил мимо университета, когда буквально натолкнулся на Лаллу Кобру. Точнее сказать, не натолкнулся, а просто внезапно увидел ее прямо перед собой и не устоял от соблазна — подошел и сказал: «Ты не против, если я поздороваюсь с тобой?»
— Йенс, что за вопрос! Разве мы не расстались… друзьями?
— Что касается меня, да.
Они пошли вместе, и он сказал: «Вот как нам довелось снова встретиться! Настоящее пожарище, огневое освещение, будто специально для нас!» Она бросила на него мимолетный взгляд и прошептала в сторону: «Значит, он ничего не забыл. Ничего. Боже, какой он был тогда красивый и молодой!» Она спрятала и свято хранила воспоминание о его красоте и молодости в самом дальнем и потаенном уголке своей души. Не думала, не гадала, что придется еще раз встретиться. Но Йенс Бинг стоял перед ней. Она пробежала глазами по нему, сверху донизу. Особенно хорошо она знала его ладони, его руки. Она однажды сидела, ухватив его руки, и рассматривала их. Этот вид потряс ее тогда.
Он был так же элегантен, Йенс. Черное пальто сидело на нем, как литое, его шляпа, все было первоклассное. Он шел рядом: «Ты не против, если я провожу тебя?»
— Конечно, нет, Йенс. Расскажи в двух словах о себе.
— Что рассказывать, я давно уже дома.
— Твой отец умер. Я сразу подумала о тебе. Поверь мне. Ведь я знала, как ты любил его.
— Спасибо на добром слове. А как ты, Лалла?
— Я? Как будто ничего, даже можно сказать, хорошо. Я надумала «изменить» себя.
— В каком смысле? В обычном житейском?
— Как тебе сказать, все вместе взятое было тяжко для меня, ты же знаешь. Особенно тяжко, когда сидишь вечерами одна с детьми.
— Ты, одна, по вечерам?
— Да, святая правда, Йенс.
Значит, он еще не слышал последних городских новостей. Она осмелилась продолжать: «Знаешь, я неожиданно получила небольшую сумму денег, так что у меня теперь дома одно сплошное благополучие. Ни единого намека на бедность и несчастье. Хочешь верь, хочешь не верь, но многие странности в моем поведении происходили от моего бедственного положения».
Она увидела, как он буквально позеленел от ее слов. Понятие бедности было для него понятием за семью печатями. Он сказал, почти прошептал: «Лалла, ты же знаешь, я говорил тебе раньше, что всегда охотно…»
— Охотно? И ты, конечно, думал, что я тоже охотно приняла бы? Нет, нет и еще раз нет! Чтобы я отобрала у тебя твое? Ни за что на свете! То, что собрал твой отец для тебя, деньги, они нужны каждому, и ты сумеешь найти им применение.
Было странно идти рядом с ней и слушать, что она говорит. А он-то думал о ней… нехорошо… Стало совестно, пришло раскаяние, и он сказал:
— Отец давал мне деньги, сколько было необходимо, только теперь я унаследовал все, к сожалению.
— Разве ты не понимаешь, Йенс, даже если бы ты дал мне их без всякой задней мысли, все равно в действительности можно было бы сказать, что «правая рука не ведала, что делала левая», поэтому я не могла, пойми, даже если бы это был сам банкир Ротшильд, я не посмела бы принять.
— Я верю, верю тебе.
Теперь, только теперь она вздохнула с облегчением. Он не знал еще последних городских новостей, и не должен знать. Ни к чему.
Они шли по улице Драмменсвейен, там, где была насыпь, поросшая низкорослыми елями. Она сказала: «Ты ведешь себя молодцом, никаких упреков. Благородно с твоей стороны».
Он посмотрел на нее: «Лалла, можешь ты на минутку представить себе человека, настолько гордого, что он ни за что на свете не хотел бы показать, что он был уязвлен, особенно перед человеком, который глубоко обидел его, но к которому он был расположен всей душой».
— Такой человек, несомненно, очень похож на тебя.