«Ему, кажется, вполне достаточно моей страсти ночью».
На орошаемых землях небольшой долины, что опоясывала старинные асьенды — Берналя, Лабастиды и Писарро, — Он заложил плантации маиса. Дальше тянулись посадки магея и пульке,[32] за ними — необозримые каменистые равнины.
(«- Есть недовольные, Вентура?
— Есть, да помалкивают, хозяин, потому как, хоть и туговато приходится, сейчас им все же лучше, чем раньше. Но они смекнули, что вы им отдали сухие земли, а поливные оставили себе.
— Ну и что?
— И проценты большие берете за то, что даете взаймы, — точь-в-точь, как дон Гамалиэль.
— Так вот, Вентура. Объясни им, что по-настоящему высокие проценты я Деру с таких латифундистов, как старик Писарро, и с торговцев. Но если они на меня обижаются, я могу и не давать взаймы. Я думал им службу сослужить, а…
— Нет, нет, они ничего…
— Скажи им, что скоро я отберу у Писарро его отданные мне в залог земли и тогда выделю им поливные участки, из тех, что получу от старика. Скажи, пусть потерпят и во мне не сомневаются, а там видно будет».)
Он был мужчиной.
«Но усталость и заботы отдаляют его от меня. Я не прошу этой поспешной его любви по ночам».
Дон Гамалиэль, любивший общество, прогулки и городские удобства Пуэблы, забросил свой деревенский дом и отдал все хозяйство на откуп зятю.
«Я сделала так, как хотел отец, просивший меня не колебаться и не размышлять. Мой отец. Я продана и должна быть здесь…»
Но пока дон Гамалиэль был жив, она каждые две недели могла ездить в Пуэблу и проводить с ним целый день, набивать буфеты любимыми сладостями и сыром, молиться вместе с ним в дни святого Франсиско, преклонять колена перед мощами блаженного Себастьяна, ходить по рынку в Париане, посещать военный плац, осенять себя крестным знамением перед огромными каменными купелями собора и просто смотреть, как бродит отец по библиотеке и патио… Пока отец был жив…
«Да, конечно, все же у меня была опора, поддержка».
…перед ней постоянно маячила перспектива более приятной жизни, а привычная и любимая обстановка детства была еще достаточно ощутимой реальностью, чтобы она могла возвращаться в деревню, к мужу, без особой неохоты.
«Связана по рукам и ногам, продана. Его немая тень».
Она представляла себя каким-то временным жильцом в том чуждом мире, который создал из грязной земли ее супруг.
Ее душе были милы тенистый патио городского дома, яства на столе красного дерева, покрытом свежей льняной скатертью, звон раскрашенной вручную посуды и серебряных приборов, аромат
«…разрезанных груш, айвы, персикового компота…»
(«- Я знаю, вы пустили по миру дона Леона Лабастиду. Эти три домища в Пуэбле стоят состояние.
— Видите ли, Писарро, Лабастида не перестает просить займы и не интересуется процентами. Он сам затянул на себе петлю.
— Одно удовольствие смотреть, как гибнет старая аристократия. Но со мной подобного не случится. Я не такой олух, как этот Лабастида.
— Вы точно соблюдаете свои обязательства и не опережаете событий.
— Меня никто не сломит, Крус, клянусь вам».)
Дон Гамалиэль предчувствовал близкий конец и сам подготовил себе, продумав каждую мелочь, богатые похороны. Зять не смог отказать старику в требуемой тысяче звонких песо. Болезнь душила старика, в груди словно разбух и застыл огромный волдырь; легкие едва могли вбирать воздух, который тоненькой холодной струйкой процеживался сквозь мокроту и кровь.
«Да, я нужна ему только для удовлетворения страсти».
Дон Гамалиэль распорядился, чтобы катафалк был инкрустирован серебром, убран покрывалом из черного бархата и запряжен восьмеркой лошадей, украшенных серебряной упряжью и черными плюмажами. Старик велел вывезти себя в кресле на колесах из зала на балкон и смотрел, как лошади медленно тащили по улице — туда и сюда — катафалк перед его лихорадочно горящими глазами.
«Материнское чувство? Родила без радости, без боли».
Он приказал молодой супруге взять четыре больших золотых канделябра с комода и почистить: надо поставить их у тела во время отпевания и мессы. Попросил ее побрить покойника, потому что волосы растут еще несколько часов, — побрить шею и щеки, а усы и бороду немного подстричь. И надеть на него твердый жилет и фрак, а псу — дать яд.
«Молчалива и недвижна; из гордости».
Дон Гамалиэль оставил свои владения в наследство дочери, а зятя назначил управляющим, пользующимся всеми доходами. Об этом узнали лишь из завещания. С ней больной обращался совсем как с девочкой, выросшей на его глазах; никогда не упоминал ни о смерти сына, ни о том визите, о первом. Грозившая ему смерть, казалось, стала обстоятельством, которое заставляло смиренно забыть о неприятных фактах, обрести наконец потерянный покой.
«Но имею ли я право отвергать его любовь, если вдруг она настоящая?»
За два дня до смерти старик покинул кресло на колесах и слег в постель. Обложенный подушками, он полулежал, все такой же прямой и осанистый, подняв голову с орлиным носом и шелковистой бородой. Иногда протягивал руку — тут ли дочь? Пес скулил под кроватью. Наконец резко очерченные губы свело судорогой ужаса, и рука больше не протянулась. Застыла на груди. Она сидела рядом, уставившись на эту руку. Впервые в жизни перед ней предстала смерть. Мать умерла, когда она была совсем маленькой. Гонсало умер где-то далеко.
«Вот вечный покой. Так близко. Вот рука, совсем не подвижная».
Немногие семейства сопровождали величавый катафалк в храм святого Франсиско и затем на кладбище. Наверное, боялись встретить ее супруга. Дом в Пуэбле Он приказал сдать в наем.
«Так и осталась совсем одна. Ребенок не заполнил пустоты. Лоренсо не заполнил меня. Нет. Интересно, какой была бы моя жизнь с тем, другим — та жизнь, которую сломал этот».
(«- Старый Писарро целый день сидит с ружьем в руках у ворот своей асьенды. Только и остались у него одни ворота.
— Да, Вентура. Одни ворота.
— И несколько парней остались. Говорят — нам все нипочем, мы будем с ним до самой смерти.
— Хорошо, Вентура. Запомни их лица».)
Однажды вечером она заметила, что исподтишка наблюдает за ним, сама того не желая, невольно изменяя обычному равнодушию прежних лет. В мрачные часы сумерек ее глаза следили за его глазами, за размеренными движениями мужа, который вытягивал ноги на кожаном табурете или склонялся над старым камином и разжигал огонь в холодные деревенские вечера.
«Ах, наверное, у меня был очень жалкий взгляд, полный беспокойства и сострадания к себе самой, искавший ответа. Да, потому что я не могла побороть тоску и чувство беззащитности после смерти отца. Я думала, новые чувства овладели мной одной…»
Она не подозревала, что и другой человек тоже стал смотреть на нее иначе — умиротворенно и доверчиво, — словно давая понять ей, что тяжелые времена прошли.
(«- Теперь, хозяин, все ждут, когда вы их наделите землей дона Писарро.
— Скажи им, пусть потерпят. Сами видят, что Писарро еще не сдался. Скажи, чтобы не выпускали из рук винтовки — на случай, если старик со мной схватится. Как только дело утрясется, наделю их землей.
— Я-то вас не выдам. Я-то знаю, что хорошую землю дона Писарро вы запродаете переселенцам и покупаете участки там, в Пуэбле.
— Мелкие собственники дадут работу и крестьянам, Вентура. Вот возьми это и не беспокойся.
— Спасибо, дон Артемио. Вы ведь знаете, я…»)
И теперь, уверенный, что фундамент благополучия заложен, этот человек готов был показать ей, что его сила может послужить и счастью. В тот вечер, когда их глаза наконец встретились и они секунду смотрели друг на друга с молчаливым вниманием, она подумала впервые за долгие месяцы — а хороша ли упряжь его лошади? — и дотронулась рукой до его темных волос на затылке.
«…А Он улыбался мне, стоя около камина, с такой… с такой теплотой… Имею ли я право отказывать себе в возможном счастье?..»