«Мне надо было бы во всем ему уступать, только чтобы Он любил меня. Разве не нравится мне его страсть? Разве не нравятся его слова любви, его дерзость, его радость удовлетворения? Даже такую, даже беременную Он меня не оставляет. Да, да, всё так…»
Медленное шествие богомольцев их задержало. Шли дети в белых, отороченных золотом накидках; у некоторых на черных головках колыхались короны из проволоки и серебряной бумаги. Детей вели за руки закутанные в шали женщины с багровым румянцем на скулах и остекленевшим взором, осенявшие себя крестным знамением и шептавшие древние литании. Одни богомольцы ползли на коленях, волоча голые ноги, перебирая четки. Другие поддерживали больного с изъязвленными ногами, шедшего исполнить обет; третьи били плетьми грешника, который с довольным видом подставлял под удары нагую спину и поясницу, обмотанную колючими стеблями. Короны с шипами ранили смуглые лбы, ладанки из нопаля[33] царапали обнаженные груди. Причитания на индейских наречиях тонули в дорожной пыли, которую кропили кровью и месили неторопливые ноги, покрытые коростой и мозолями, обутые в грязь. Шарабан застрял.
«Почему я не в силах брать все это со спокойным сердцем, без всяких оговорок? Ведь его безумно влечет мое тело — значит, я подчинила его себе, если могу разжигать по ночам его страсть, а днем изводить холодностью и отчужденностью. Почему же мне не решиться? Но почему я должна решиться?»
Больные прижимали к вискам кусочки луковиц или прикасались к освященным ветвям в руках женщин. Сотни, сотни людей. Их глухое причитание сопровождалось тоскливым воем: облезлые собаки со слюнявыми мордами, хрипло дыша и скуля, шныряли в еле двигавшейся толпе. Люди шли туда, вдаль, где виднелись башни из розового гипса, изразцовый портал и сиявшие желтой мозаикой купола. К бескровным губам кающихся поднимались бутыли, и по подбородкам текла густая жижа — пульке.[34] Слезящиеся, залепленные бельмами глаза; изъеденные экземой лица, бритые головы больных детей, изрытые оспинами лбы, источенные сифилисом носы — отметины завоевателей на телах завоеванных, устремлявшихся пешком, на коленях, на четвереньках к святому храму, воздвигнутому во славу бога теулов.[35] Сотни, сотни. Ноги, руки, реликвии, струи пота, стенания, волдыри, блохи, струпья, губы, зубы. Сотни.
«Нет, надо решиться, у меня нет иного выхода, как только быть до самой смерти женой этого человека. Почему же не примириться с ним? Да, легко сказать. Но не легко забыть причины моей неприязни. Боже, Господи Боже, скажи мне — не разрушаю ли я собственными руками свое счастье, скажи мне, должна ли я предпочесть его отцу и брату…»
Шарабан с трудом продвигался вперед по пыльной дороге, среди людей, не ведавших спешки, тащившихся пешком, на коленях, на четвереньках к святому месту.
Шеренги магеев не позволяли выехать за обочину и обогнать процессию. Тихо покачивалась под зонтом в экипаже, толкаемом странниками, белая женщина: газельи глаза, розовые мочки ушей, ровная белизна кожи, платочек, прикрывающий нос и рот; высокая грудь под голубым шелком, большой живот, маленькие — одна на другой — ножки, атласные туфельки.
«У нас есть сын. Отец и брат — мертвы. Почему меня гипнотизирует прошлое? Надо смотреть вперед. Но я не в состоянии решиться. Или пусть сами события, судьба, что-то помимо меня решит за меня? Может быть. Господи Боже. Я жду второго сына…»
К ней тянулись руки: сначала мозолистая ручища старого седого индейца, потом — голые женские руки из-под накидок. Тихие голоса, шептавшие слова ласки и восхищения; пальцы, старавшиеся прикоснуться к ней, свистящие вздохи: «Мамита, матушка». Шарабан остановился. Он спрыгнул с сиденья, размахивая хлыстом над темными головами, крича, чтобы дали дорогу: высокий, в черном костюме, в обшитой галуном шляпе, надвинутой на самые брови.
«Господи, за что послал ты мне такое испытание?..»
Она схватила вожжи, резко дернула лошадь вправо. Вороная сшибла с ног нескольких паломников, заржала и взвилась на дыбы, выбив у кого-то из рук глиняные бутыли и клетки с клохтавшими, бившимися курами, ударила копытами по головам упавших индейцев и круто повернулась, вытянув жилистую блестящую от пота шею, кося глазами-луковицами. Тело женщины словно покрылось их язвами, потонуло в ропоте, грязи, поте, пульковом перегаре; она встала, тяжелая и устойчивая, и изо всех сил хлестнула вожжами по крупу лошади. Толпа расступилась, раздались возгласы испуга и наивного удивления. Она помчалась назад мимо людей, воздевавших к небу руки, прижавшихся к стене магеев.
«Почему ты дал мне жизнь, в которой надо выбирать? Я не создана для этого…»
Тяжело дыша, ехала она прочь от страшного люда к асьенде, скрытой в блеске разгоравшегося солнца, в листве посаженных им фруктовых деревьев.
«Я — слабая женщина. Мне хотелось бы спокойно жить, чтобы другие решали за меня. Нет… Сама я не могу решиться… Не могу…»
Рядом с храмом на самом пекле были расставлены столы, покрытые газетами. Мошкара густой тучей вилась над огромными горшками с фасолью и горами лепешек, громоздившимися на столах. Кувшины с пульке, настоянной на вишне, сухие кукурузные початки и трехцветные миндальные орехи скрашивали однообразие яств. Глава муниципалитета взошел на паперть, представил его собравшимся, произнес хвалебную речь, и Он ответил согласием на ходатайство муниципалитета, который выдвинул его депутатом в парламент и уже несколько месяцев назад согласовал кандидатуру с властями в Пуэбле и с правительством в Мехико. Правительство признало его революционные заслуги, одобрило его похвальное решение оставить армию, чтобы проводить в жизнь аграрную реформу, и учло образцовое выполнение им обязанностей местной власти в период анархии, когда Он на свой страх и риск навел порядок в округе.
В воздухе разливалось монотонное глухое причитание богомольцев, которые то входили в храм, то выходили, плакали в голос, жаловались и молились своей Святой Деве и своему богу, слушали речи и прикладывались к кувшинам. Вдруг кто-то вскрикнул. Защелкали выстрелы. Кандидат, однако, не повел и бровью, индейцы продолжали жевать лепешки. Он передал слово другому местному ученому оратору, которого встретила приветственная дробь индейского барабана. Солнце уже клонилось к горам.
— Я предупреждал, — прошептал Вентура, когда крупные капли дождя настойчиво застучали по его шляпе. — Это молодчики дона Писарро. Они вас взяли на мушку, как только вы поднялись на паперть.
Он, без шляпы, накинул на себя пальто цвета кукурузных початков.
— Ну, и что с ними?
— Лежат, как живые, — ухмыльнулся Вентура. — Мы их окружили еще до начала праздника.
Он вдел ногу в стремя.
— Швырните их к порогу Писарро.
Он ненавидел ее, когда входил в белый полупустой зал. Она сидела одна, покачиваясь в кресле-качалке и зябко поглаживая руки, словно появление этого человека обдавало ее холодом, словно дыхание мужа, холодная испарина его тела, просительный тон его голоса леденили воздух.
Он бросил шляпу на стол; по кирпичному полу зачиркали шпоры. Дрогнули ее точеные ноздри.
— Они… Они меня испугали.
Он не ответил. Стащил с себя пальто и развесил на стуле у камина. По черепичной кровле стучал дождь. Впервые она попыталась оправдываться.
— Спрашивали, где моя жена. Сегодняшний день многое значил для меня.
— Да, я знаю…
— Как тебе сказать… Всем… Всем нам нужны спутники в жизни, чтобы идти…
— Да…
— А ты…
— Я не выбирала свою жизнь! — выкрикнула она, уцепившись за ручки кресла. — Если ты заставляешь других подчиняться своей воле, ты не требуешь от них за это ни благодарности, ни…
— Значит — моей воле? Почему же ты от меня в восторге? Почему в кровати ты вопишь от удовольствия, а потом ходишь с кислой физиономией? Кто тебя поймет?
— Подлец!
— Брось лицемерить и ответь — почему?
— С любым мужчиной было бы так же.
35
Теулы — одно из названий, которые индейцы-ацтеки дали испанским конкистадорам в Мексике.