— Того и гляди удар хватит.
— Я думаю. Ну, поторапливайся.
Они ушли. Он надел туфли и, натянув рубашку, вышел. Поднялся по лестнице к номеру. Открыл дверь. Удивляться нечему. Смятая после сиесты постель, а Лилии и след простыл. Он стоял посреди комнаты. Конвульсивно дергались крылья вентилятора — как у пойманного сопилоте.[47] Снаружи, на террасе, — опять ночь, с цикадами и светлячками. Опять ночь. Он прикрыл окно, чтобы не улетел аромат, живой запах: духи, крем, пот, мокрое полотенце. Нет, пахнет не это. Слегка вдавленная подушка — аромат сада, фруктов, влажной земли, моря. Он медленно подошел к шкафу, откуда она… Взял в руки шелковую сорочку, приложил к щеке. Отросшая за день борода скребла шелк. Надо привести себя в порядок. Надо принять душ, еще раз побриться. Для этой ночи. Он отшвырнул сорочку и, снова в хорошем настроении, направился бодрыми шагами к ванной.
Зажег свет. Отвернув кран, пустил горячую воду. Бросил рубашку на крышку унитаза. Открыл походную аптечку. Вот они, эти штуки, их общие вещи. Тюбики с зубной пастой, мятный крем для бритья, черепаховые гребни, кольдкрем, тюбик с аспирином, таблетки от изжоги, гигиенические тампоны, лавандовая вода, голубые лезвия для бритья, бриолин, румяна, сосудорасширяющие препараты, пузырек с желтым раствором для полоскания горла, презервативы, порошки горькой соли, липкий пластырь, пузырек с йодом, флакон шампуня, щипчики, ножницы для ногтей, губная помада, капли для глаз, эвкалиптовая мазь от насморка, микстура от кашля, дезодоратор.
Он взял бритву. Из нее торчали жесткие рыжеватые волоски, набившиеся под лезвие. Он застыл на минуту с бритвой в руках. Поднес ее к губам и невольно закрыл глаза. Когда открыл их снова, ему ответно ухмыльнулся из зеркала старец с покрасневшими глазами, серыми скулами, синюшными губами — нет, уже не то, издавна знакомое отражение.
* * *
Я их вижу. Они вошли. Открылась и захлопнулась дверь красного дерева, шаги глохнут в топком ковре. Они закрыли окна. Шелестя, сдвинулись серые портьеры. Мне хотелось бы попросить их раскрыть, раскрыть окна. Там, снаружи, — весь мир. Там — ветер с высокого плоскогорья, треплющий черные тонкие деревца. Надо дышать… Они вошли.
— Подойди ближе, девочка, чтобы он тебя узнал. Скажи свое имя.
Хорошо пахнет. От нее хорошо пахнет. Да, Я еще могу разглядеть пылающие щеки, яркие глаза, юную гибкую фигурку, мелкими шажками идущую к моей постели.
— Я… Я — Глория…
— Сегодня утром Я ждал его с радостью. Мы переправились через реку на лошадях.
— Видишь, чем это кончается? Видишь? Тем же, чем у брата. Один конец.
— Тебе от этого легче? Ну и хорошо.
— Egoteabsolvo…
Звонко и сладко хрустят новые банкноты и боны в руках такого человека, как Я. Плавно трогается роскошный лимузин, сделанный по специальному заказу, — с термостатным устройством для кондиционирования воздуха, с миниатюрным баром, с телефоном, с подушками под спину и скамеечками для ног… Ну-с, ваше преподобие, каково? Там, наверху, тоже так? Небо — это власть над людьми, над бесчисленными массами людей, чьих лиц не различить, имен не запомнить: тысячи их фамилий в списках на рудниках, на фабриках, в газете. Неизвестные люди, присылающие мне поздравление в день именин, прячущие глаза под козырьком каски во время моего посещения шахт, сгибающие шеи в поклоне во время моего визита в поместья, рисующие на меня карикатуры в оппозиционных журналах. Не так ли? Да, такое небо существует; да, и оно — мое. И это значит — быть Богом. Быть тем, кого боятся и ненавидят. Да, это значит — быть настоящим Богом. Теперь скажите, как мне спасти все это, и Я позволю вам проделать все церемонии, буду бить себя в грудь, доползу на коленках до святых мест, выпью уксус и надену терновый венок. Скажите мне, как все это спасти, потому что во имя…
— „Сына и Святого Духа, аминь…
Знай бубнит свое. Его преподобие. Хочу повернуться к нему спиной. Боль под ребром не дает. О-ох. Пройдет. Отпустит. Хочется спать. Опять подкатывает боль. Опять. О-хо-хо. И женщины. Нет, не эти. Женщины. Любящие. Что? Да. Нет. Не знаю. Забыл лицо. Забыл. Оно было моим, как можно забыть.
«— Падилья… Падилья… Вызовите ко мне шефа информационного отдела и репортера по светской хронике».
Твой голос, Падилья; гулкий отзвук твоего голоса сквозь шипение…
«— Сейчас, дон Артемио. Дон Артемио, есть дело, весьма срочное. Индейцы не работают. Требуют, чтобы им уплатили деньги за рубку вашего леса.
— Да? И сколько же?
— Полмиллиона.
— И все? Передайте эхидальному комиссару, чтобы навел мне там порядок, — за то и плачу ему. Этого еще не хватало…
— Там, в приемной, — Мена. Что ему сказать?
— Пусть войдет».
Эх, Падилья, не могу я открыть глаза и увидеть тебя, но могу разглядеть твои думы под скорбной маской: мол, корчится в агонии человек, зовущийся Артемио Крусом, только и всего. Артемио Крус. Умирает один человек, да?
Вот и все. Удар судьбы, дающий отсрочку другим смертям. Сейчас умирает только Артемио Крус. И эта смерть отодвинула чью-то другую, может, твою, Падилья… Хм. Нет. У меня еще есть тут дела. Не торопитесь, нет…
— Я говорила тебе, он притворяется.
— Оставь его в покое.
— Говорю — он просто издевается!
Я вижу их, издали. Их пальцы поспешно вскрывают двойное дно, с благоговением шарят внутри. Ничего нет. Но Я уже шевелю рукой, указывая на дубовую громаду, на длинный гардероб, занимающий всю левую стену спальни. Они кидаются туда, распахивают дверцы, ощупывают все висящие на вешалках костюмы — голубые, в полоску, с двумя пуговицами, из ирландской шерсти, — забыв, что это не моя одежда, что мои вещи остались в моем доме. Передвигают впопыхах все вешалки. А я в это время даю им понять, с великим трудом приподняв обе руки, что документ, наверное, лежит в одном из внутренних правых карманов какого-нибудь костюма. Волнение Каталины и Тересы доходит до предела. Они в исступлении переворачивают все вверх дном, швыряют на ковер один пиджак за другим, пока, наконец, не завершают обыск и не оборачиваются ко мне. Я придаю лицу самое серьезное выражение. С трудом дышу, опершись на баррикаду подушек, но не теряю из виду ни одной мелочи. Взгляд мой, должно быть, остер и алчен. Рукой подзываю их к себе:
— Вспоминаю… В ботинке… Да, да, там…
Стоит посмотреть на них, елозящих на четвереньках возле груды пиджаков и брюк, трясущих толстыми бедрами, нацеливающих на меня свои зады, непристойно сопящих над моими башмаками. Горькое довольство влагой застилает мне глаза. Кладу руки на грудь и опускаю Веки.
— Рехина…
Возмущенный шепот и возня обеих женщин теряются где-то во тьме. Двигаю губами, чтобы произнести то имя. Уже недолго осталось вспоминать, вспоминать то, что люблю… Рехина…
«— Падилья… Послушайте, Падилья… Хотелось бы съесть что-нибудь легкое… Желудок побаливает. Пойдемте со мной, когда закончите…»
— Нет, не закончишь: отберешь, создашь, сделаешь, сохранишь, продолжишь — только и всего… Я уже не…
«— Да, до скорого свидания. Мое почтение.
— Вы ловко распорядились, сеньор. Их легко приструнить!
— Нет, Падилья, не так легко. Подайте мне то блюдо… То, с сандвичами… Я видел процессии этих людей. Если они решатся, их трудно остановить…»
Как это поется? Всю землю отобрали, отняли землю власти, и я потопал к югу; но без тебя нет счастья, и не к отцу, не к другу — к тебе вернулся, к счастью…
«— …поэтому и надо действовать теперь, когда недовольство против нас только рождается. Надо подрубить их под самый корень. Берите, берите сандвич, хватит на двоих…
— Зря они лезут…»
У меня есть пара пистолетов с рукоятками из слоновой кости, чтобы всадить пулю в тех, с железной дороги… Как это поется… Мой Хуан, например: если имеет он пару сапог, думаешь — он офицер? Никак нет — он бедняга, рабочий с железных дорог.
«— Нет, не зря, если знают зачем. Но они не знают. Впрочем, вы ведь когда-то, в младенчестве, были марксистом, должны лучше знать. Вам-то не мешает побаиваться нынешних событий. Мне уже ничего…