Вот с такими настроениями и сел я несколько месяцев (лет, неважно) назад за письменный стол, знаменитый тем, что однажды – задолго, впрочем, до того, как он поселился в моем кабинете, – прямо на нем народную артистку республики… останавливаюсь и умолкаю.
Боги мои, Маркс и Сен-Симон, Бакунин и Достоевский! Как же быстро писал я сперва, каким точным в воспоминаниях и корректным в оценках я был! С утра, ещё до завтрака – да что и завтрак, так, чай, похожий на аптекарский отвар, два ломтя серого хлеба, совсем редко солёное масло или сыр, и никогда и то и другое одновременно – ещё до завтрака девять, десять, когда и двенадцать страниц. У меня убористый почерк и очень чёткий, даже сейчас, на пороге семидесятилетия. Если центральное отопление работает как следует, то в моих комнатах очень уютно. Я почти не вставал с кресла к своим карточкам, на которых я с давних времён имею обыкновение делать интересующие меня выписки, карточкам, разбросанным с угнетающей меня моей небрежностью на бюро, конторке, диване и обоих креслах – и уж точно никогда не вставал к библиотеке. Всё, что мне было нужно, я держал у себя в голове – и впоследствии, вычитывая рукопись и сверяясь с источниками, понял, что ни разу не ошибся. И после обеда и дневного сна, такого же короткого и бедного, как обед – ещё пятнадцать, двадцать, когда и двадцать пять страниц.
…Быстро же мне всё это наскучило. Таинственные убийства, гнусные предательства, espionnage, Корвин, Ленин, все эти давно ушедшие и, в сущности, никому не нужные тени. Дело, на стадии замысла поражавшее меня своим мрачным величием, с лёгкостью поместилось в трёх нетолстых тетрадях в четвертку и стало выглядеть просто забавным историческим анекдотом, к тому же не слишком правдоподобным. Стоило изводить себя на протяжении нескольких недель, чтобы получить на выходе не более чем детективную повесть, которую может сочинить любой.
За окном моего особняка стояла тогда отвратительная ноябрьская морось. Бог без штанов, как говорят ныне москвичи, демонстрируя, как им кажется, весёлую атеистическую дерзость, на деле же проявляя втуне ту настоящую богобоязнь, которая так выгодно отличается от напускной протестантской набожности с её комическими попытками разговаривать с провидением на равных. В комнатах было прохладно и я решил растопить печь. Дрова, мелко наколотые (я обожаю это занятие) всегда лежат аккуратной вязанкой в прихожей (или как теперь почему-то стали говорить, в «коридоре»), а вот растопки не оказалось. В доме, где бумаги больше, чем на картонажной фабрике, не оказалось ни клочка лишней. Я помнил, что когда-то складывал ненужные газеты, случайно попавшие в дом («Советский спорт», «Красный флот» и тому подобная белиберда) на маленькую антресоль в кладовке, и полез за ними. В кладовке было темно, я нащупал стопку пыльных хрустящих листов и неосторожно потянул на себя.
На меня посыпались папки, десятки папок, рыжеватых, дореволюционных – и вполне советских, которые делаются из гораздо более светлого картона, если вы замечали. Всё моё убогое богатство, сбережённое в странствиях и неизвестно зачем вывезенное на Родину. Газетные вырезки, старые счета, письма от давно забытых корреспондентов, какие-то справки с выцветшими до полной неразборчивости чернилами, фотографии пятидесятилетней давности, рождественские открытки, гранки неизданных брошюр и наконец – стопка перевязанных синих коленкоровых тетрадей – мой дневник. Тот самый, который я вёл с корпусных времён – хотя тех, самых первых, записей давно уж нет.
Я стоял, осыпанный пылью – буквально пылью лет, господи, что за банальность – и держал в руках свои дневники, которые когда-то казались мне спасительным якорем в старости, железным источником разнообразных сведений о прошедшем времени. Бог весть, для чего я мечтал использовать их тогда – написать «Историю русской революции», наверное. Но нынешняя их судьба, конечно, гораздо счастливее – я взял да и выдрал из дневника самые сочные и интересные куски (ну да, кое-что склеив, но кто в наше время избег соблазна отцензурировать свои юношеские записи из соображений как естественного стыда, так и личной безопасности), вставил их в текст, который уже было жалко бросать, хотя бы из-за объёма написанного. Пригодились тут и некоторые архивные материалы, которые я когда-то разбирал по поручению ЦК, и которые, конечно же, оказались никому не нужны, да и не понадобятся никогда впоследствии.
Всё тут же встало на свои места. Всего через несколько часов я завяжу тесёмки на туго набитой папке – я выбрал, конечно, современную, посветлее – и полностью удовлетворённый собой отправлюсь в ту же кладовку. Заберусь на табуретку и суну папку с романом в середину стопки, которую так удачно опрокинул на себя тогда. Мой роман заживёт своей жизнью – у него, конечно, нет ни единого шанса увидеть свет, но один читатель у него уже был – я, – а это по нынешним временам не так уж и мало.