— Ах, — вздохнула старуха. — …О Боже…
Она забыла. Наверно, уже много лет не спускалась вниз. И за последнюю тысячу дней я, похоже, был единственный, кто поднялся к ней наверх.
— Ах, — прошептала она. — Это было давно. Канарейки. Да, да. У меня были. Замечательные. В тысяча девятьсот двадцатом году, — продолжала она шепотом, — в тридцатом, в тридцать первом… — Шепот стал едва слышен.
Видно, на этом время для нее остановилось. Дальше просто наступало еще одно утро, проходил еще один день.
— Они пели. Господи! Как они пели. Но никто не заходил купить. Почему? Не продала ни одной.
Я огляделся: в дальнем углу стояла птичья клетка и еще две высовывались из шкафа.
— Простите, — тихо прошелестела старуха. — Совсем забыла снять с окна эту вывеску…
Я подошел к клеткам. Моя догадка подтвердилась.
На дне первой я увидел обрывок древней, как папирус, газеты «Лос-Анджелес тайме» за 25 декабря 1926 года:
«ВОСШЕСТВИЕ ХИРОХИТО[14] НА ПРЕСТОЛ.
Сегодня днем молодой двадцатисемилетний император…»
Я перешел к другой клетке и прищурился. Меня захлестнули воспоминания о студенческих днях со всеми их страхами:
Я закрыл глаза и постарался отмахнуться от этого давнего ушедшего в прошлое года. Вот когда, значит, перестали шуршать перья и смолкли трели. Я вернулся к кровати и к тому иссохшему, никому не нужному, что лежало на ней. И снова услышал свой голос:
— Вы когда-нибудь включали по воскресеньям утреннюю передачу «Час канареек со Скалистых гор»?
— С органистом? Он играл, а канарейки — их была целая студия — подпевали! — радостно воскликнула старуха, от приятных воспоминаний ее плоть словно помолодела, голова слегка приподнялась, глаза блеснули, точно осколки стекла. — «Когда в горах весна».
— «Милая Сью», «Голубые небеса», — подхватил я.
— О, они были прелестны! Канарейки. Правда?
— Прелестны. — Мне в то время было десять, и я старался понять, как эти чертовы птицы умудряются так верно вторить музыке. — Я тогда сказал маме, что клетки, наверно, выстилают дешевыми нотами.
— Похоже, вы были неглупым мальчуганом. — Голова в изнеможении упала, старуха закрыла глаза. — Теперь таких не бывает.
«И никогда не было», — подумал я.
— Но на самом деле вы ведь пришли, — опять прошелестела она, — не из-за канареек?…
— Нет, — признался я. — Я насчет того старичка, что снимал у вас…
— Он умер.
Я не успел ничего спросить, как она спокойно продолжила:
— Я не слышала, как он возится внизу на кухне, со вчерашнего утра. Ночью тишина мне все объяснила. Когда сейчас вы открыли дверь внизу, я так и знала: кто-то идет с плохими вестями.
— Сожалею.
— Не стоит. Я его совсем не видела, разве только на Рождество. За мной ухаживает моя соседка, приходит два раза в день, поправляет постель, приносит еду. Значит, он умер, да? Вы хорошо его знали? А похороны будут? Там на бюро пятьдесят центов. Возьмите, купите от меня букетик.
Денег на бюро не было. И бюро тоже не было. Но я сделал вид, будто есть и то и другое, и сунул в карман несуществующие центы.
— Приходите через шесть месяцев, — прошептала она. — Я тогда поправлюсь. И снова буду продавать канареек, и… Вы смотрите на дверь? Вам надо идти?
— Да, мэм, — виновато сказал я. — Хочу предупредить — у вас входная дверь не заперта.
— Ну и что? Кому нужна такая старуха, как я? — Она в последний раз приподняла голову.
Глаза вспыхнули, лицо исказилось, словно что-то отчаянно билось у нее внутри, стремясь вырваться наружу.
— Никто больше не войдет в этот дом, никто не поднимется по лестнице! — выкрикнула она.
Голос смолк, словно радиостанция, оставшаяся за холмами. Веки опустились, она медленно выключалась из действительности.
«Господи, — подумал я, — да ведь ей хочется, чтобы кто-то поднялся сюда и оказал ей ужасную услугу! Только не я!» — пронеслось у меня в голове.
Глаза у нее широко раскрылись. Неужели я произнес это вслух?
— Нет, — проговорила она, пристально вглядываясь мне в лицо. — Вы не он.
— Кто?
— Тот, кто стоит у моей двери. Каждую ночь. — Она вздохнула. — Но никогда не входит. Почему?
Она остановилась, как часовой механизм. Еще дышала, но уже хотела, чтобы я ушел.
Я взглянул через плечо. В дверях ветер шевелил пыль, там, словно туман клубился, как будто кто-то стоял и ждал. Что-то или кто-то, кто появлялся каждый вечер и стоял в холле.
Я направился к дверям.
— Прощайте, — сказал я.
Молчание.
Надо бы остаться, выпить с ней чаю, пообедать, позавтракать. Но никто не может защитить всех нуждающихся в защите. Верно?
У дверей я задержался.
— Прощайте.
Возможно, она пробормотала это слово в своем старческом глубоком сне. Я чувствовал только, как ее дыхание выталкивает меня из комнаты.
Спускаясь по лестнице, я сообразил, что так и не узнал фамилию старика, утонувшего в львиной клетке с горстью не нашедших применения конфетти от трамвайных билетов в каждом кармане.
Я отыскал его комнату, но толку от этого не было.
Его фамилии там не будет, так же как и его самого.
Все всегда начинается хорошо. Но как редко история людей, история маленьких и больших городов имеет счастливый конец.
Все разваливается, преображается до неузнаваемости. Расползается. Распадается связь времен. Молоко скисает. По ночам в моросящем тумане провода, натянутые на высоких столбах, рассказывают страшные истории. Вода в каналах слепнет от пены.
Чиркнешь по кремню, а искры нет. Ласкаешь женщину, и никакого тепла в ответ.
Внезапно кончается лето.
Зима пробирает до мозга костей.
И наступает черед стены.
Стены, что находится в комнатушке, где от грохота проносящихся мимо больших красных трамваев вы мечетесь, словно в кошмаре, в холодной железной кровати на содрогающемся нижнем этаже своих, вряд ли королевских, Апартаментов Имени Погибших Канареек в доме, номер которого свалился с фасада, а табличка с названием улицы на углу так перекосилась, что указывает не на север, а на восток, и теперь, если кто-то когда-нибудь захочет найти вас, он свернет не туда, куда надо, и исчезнет навсегда.
Но зато у вас есть стена возле кровати. Можно читать ее слезящимися глазами или протянуть к ней руку, но так и не достать: слишком она далеко, слишком глухая, слишком пустая.
Я знал, что, раз я нашел комнату старика, я найду в ней и эту стену.
И нашел.
Дверь, как и все двери в этом доме, оказалась незапертой, словно комната ждала, что в нее забредет ветер, или туман, или какой-нибудь бледный незнакомец.
Забрел я. И замешкался в дверях. Может быть, я ожидал, что найду здесь на пустой койке рентгеновский снимок старика? Его комната, как и комната леди с канарейками наверху, напоминала о распродажах домашнего скарба, когда к концу не остается ничего — за гроши растаскивают все подряд.
Здесь на полу не валялось даже зубной щетки, не было ни мыла, ни мочалки. Видно, старик мылся раз в день в море, чистил зубы пучком водорослей и стирал единственную рубашку в соленых волнах, а потом раскладывал ее на песке в дюнах, ложился рядом и ждал, пока она высохнет на солнце, если, конечно, оно появится.
Я двинулся вперед, словно нырнул в пучину. Если вы знаете, что человек мертв, воздух в покинутом им помещении противится каждому вашему движению, даже мешает дышать.
Я чуть не задохнулся.
Моя догадка оказалась неверна.
Потому что фамилию старика я увидел на стене. И чуть не упал, когда наклонился, чтобы прочесть ее.
Имя повторялось снова и снова, оно было нацарапано на штукатурке в дальнем от кровати конце стены. Снова и снова. Словно человек боялся, что выживет из ума или будет забыт; словно страшась, что однажды утром проснется безымянным, он снова и снова царапал стену пожелтевшим от никотина ногтем.