— Тебе надо покушать принести, тетя Вер?
— Не, спасибо, Надя. У меня теперь все будет.
Выждала еще три дня. И пошла к ней за вещами.
Увидела бардак, который и предполагала увидеть… Борис, как она уже знала, любил чистоту, но не любил убираться. Тетя Вера, может, и рада бы, да где уж там…
Надька застала ее на кухне. Протискиваясь, как в лабиринте, между холодильником и плитой, тетя Вера пыталась сготовить обед… Или, по крайней мере, что-то пожрать.
Это была по-настоящему кошмарная картина! И Надька старалась потом никогда ее не вспоминать. Капли растительного масла, капли ее собственного пота, запахи еды и неизбывная вонища болезненно-тучной женщины. А поверх всего большие (как в том анекдоте) серо-синие глаза. И в них дикий страх и дикая… надежда.
Пыхтя, она взяла с холодильника не известную Надьке шкатулку, вынула оттуда брошь — тяжелую, серебряную, с замечательным чернением, с большой и очень синей бирюзой в серебряных лапах:
— Я тебя, Надя, не обижала. Я тебя всегда, как свою… живи, кормись. Но… раз уж так вышло — извини!
Надьке бы обидеться за эти предательские слова. И она действительно заплакала. Но от собственной ловкой подлости и от жалости к тете Вере — что так легко ее удалось обмануть.
Положила брошь на стол:
— Не надо. Спасибо.
И точно знала, что эта вещь достанется только ей! Стало противно — от слез, от того, что ей заведомо известен конец комедии… Повернулась и ушла.
Через три дня позвонил Борис:
— Все, норма: серебришко, золотишко — наше. Я исчезаю на месяц — от греха. А ты действуй!
— Борь…
— Действуй, тебе говорят! Не менжуйся… Чего уж теперь? Подранку больно, а мертвому нет!
«Зато подранка можно вылечить!» — вот что она могла бы крикнуть ему в ответ. Натурально — не крикнула. И сидела, как паучиха над своей паутиной, дожидалась. Еще через три дня позвонила тетя Вера… Не стоит тут объяснять, как она унижалась, чтобы только Надька к ней вернулась. И даже бормотала что-то нескладное о том, что раз одна из них Вера, а другая Надежда, то они должны быть вместе.
И наконец, ревя как морской лев, тетя Вера прокричала в трубку:
— Дура! Умру без тебя — кому хуже будет? Самой же тебе!
Вид у квартиры был — просто невозможно описать. А тетя Вера в таком запущенном, жалком и вонючем состоянии, что без противогаза, кажется, к ней и не подступишься. Надька подступилась… Теперь, по прошествии стольких лет, она сама удивлялась, как же здорово умела тогда работать.
И вот, проработав с таким зверским усердием часа четыре, она села напротив горестно молчащей коровы:
— Все, давай паспорт, инвалидную книжку…
А соответствующие люди в принципе-то знали их дела. И ей должны были там помочь с бумажками…
Тетя Вера заплакала крупными, чуть не в полстакана, слезами:
— Надьк, ты меня не бросишь?
— Да я тебе матерью клянусь!
Это была для нее совсем нестрашная клятва, потому что на мать Надька чихала — особенно в те времена. Но клятву свою она вытерпела всю до конца. Ухаживала за тетей Верой как за родной. Да, вернее, она ни за какими родными никогда так не ухаживала!
Коровенция протянула еще целых полгода. А если б Борис с ней эту штуку не сотворил, если б Надька к ней не прописалась, она бы и вообще проколдыбала лет пять. Примерно через месяц после Надькиной прописки тетя Вера от горя, от безысходности, от предательства любимого «Вадима Неделина» железно вошла в пике и гасла потихонечку, гасла.
Как-то помытая вся, протертая, в чистой комнате она лежала перед телевизором. Надька летала по комнате, Борис хотел вести ее в какой-то подпольный кабачок, где собирались ценные люди, — их будущая контора уже начала раскручиваться.
Тетя Вера как будто угадала, куда и к кому отправляется Надька:
— Знаешь, если б у меня время было, я бы его поймала. Но у меня времени нет. Я лучше спокойно умру.
То были самые хорошие слова, какие Надька слышала от этой заполошной, пусто прожившей женщины.
Всего не вспомнишь, не расскажешь, что было за эти годы… Как прописывала Бориса, как меняла однокомнатную на трехкомнатную (в основном с помощью тех же тети-Вериных цацек)… Начали свое дело!
Теперь это представить невозможно, но тогда мало кто чего понимал в наркобизнесе. Почти все, причем в большинстве умные ребята, считали его неперспективным. Да сама Надька так считала… И насколько же все изменилось с тех пор! Ведь какую газету ни открой, телевизор на какой программе ни воткни, обязательно упрешься в их родное слово: «наркотик».
Его принято употреблять с оттенком презрения и ужаса. А если по правде-то: ну хочет человек, пусть ширяется, пусть глотает. Ваше какое дело?.. Главное, они семьдесят лет строили коммунизм, потом десять корежили свою демократию — это нормально. А человек продал человеку десять грамм порошка без цвета, без запаха — лагерь… Да пошли бы вы с такими законами!