И он заметался по подвалу, пиная все, что валялось на полу. Потом опомнился, уселся на опрокинутое ведро и рассмеялся. Тоже мне мыслитель! Заметался, как тигр в клетке. Ну, заметут. Ну и что? Стыдно будет? Чепуха, стыд с него давно стерся, как лак с ботинка. Пусть идут, пусть забирают. Плевать! Мертвые сраму не имут, а он давно уже почти мертвый.
Все же, когда часа через два заскрежетал несмазанный замок, он вскочил с лежбища, в три прыжка забрался в самый дальний угол и замер, слыша гул крови в ушах и сквозь этот гул каждое движение вошедших. Те взяли что-то и пошли к выходу… Нет, не к выходу, а в его сторону! Он ждал, что сейчас еще два раза свернут и увидят. Но вошедшие остановились, и мужчина начал оправдываться, что только с часок вчера подвал и простоял незапертым, впредь не повторится, а женщина отчитывала его и повторяла, что если бы сторожиха не спохватилась и не заперла, непременно забрался бы какой-нибудь бич и все украл — их же здесь, у вокзала, всегда полно!
Что, если они пойдут обходом? Куда втиснуться, где спрятаться? Как могли эти провонявшие картошкой сырые бетонные теснины показаться ему бесконечной пустотой? Почему, почему он не умер ночью? Он был так близок к этому, так готов уйти, исчезнуть без следа. Разбежаться — головой в бетонную стенку? Негде разбегаться, через каждые десять шагов — поворот. О, уходят! Уходят! И мужской голос говорит: «Не надо, Анна Дмитриевна, не замыкайте пока, я еще за инструментом вернусь».
Саломатин сосчитал до двадцати, чтоб не выскочить из подвала раньше, чем скроются эти двое. Но так страшно было тут оставаться, что считал он слишком быстро. Просчитав еще раз, он благополучно, никем вроде не замеченный, вышел. Судя по вывеске, его угораздило забраться в подвал детсадика. Было воскресенье, и у него были все шансы, если б не этот случайный визит (как он понял теперь, заведующей и завхоза), сидеть взаперти еще сутки.
Глава 14. СМЕРТЬ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИСТА
То, что за ночь натекло и насыпало с неба, к утру прихватил морозец. На умирающей, порыжелой траве посверкивал иней, и с белесого неба светило бледное солнце. Но ветра не было. Терпимо. Он добрел до кладбища, но все, что нашлось на могилах, размокло до несъедобности (даже удивительно: немного пресной дождевой воды — и печенье теряет совершенно и вкус и сладость!). Зато коньяк на могиле летчика Кардовского стоял почти без мошек. Яблока, правда, не нашлось. Саломатин выпил, поикал и поплелся назад, в город.
По дороге он обдумывал способ ухода из жизни. Недавно у Олеши он наткнулся на рассуждение о том, что право ношения оружия существенно влияет на драматургию: герой Чехова мог застрелиться из пистолета, герой современной драмы не может. Потому что две трети зрителей будут ломать голову не над тем, что довело героя до самоубийства, а над тем, где он добыл пистолет. Да, возможности самоубийства у нас сильно ограничены. Цианистого калия не достать, браунинга не купить, снотворного посильнее и то без рецепта не продадут. Дискриминация самоубийц!
Утопиться? Но плавать он не умеет, а у берега бесполезно, сразу выловят. С моста в Амур не бросишься, там охранников полно. Не Нью-Йорк.
Под машину? Неплохо, но рискованно. Машина может убить, но может лишь искалечить. А ему вовсе ненужно, чтобы его лечили, спасали, жалели… Нет, машина — это ненадежно. И вообще шофер может в последнюю минуту объехать. Паровоз — вот что ему нужно! Поезд не объедет, с рельсов не свернет. Если пропустить локомотив и кинуться под вагон — машинист и не почувствует. А подальше от города и в темноте, то если даже и не наповал, — подохнешь до утра, а до утра не найдут. Да, решено.
А раз решено «как», то решено все. Ведь сам вопрос «жить или не жить?» для него уже решен. Ночное заточение было, так сказать, намеком свыше. Он давно решил, что умрет по-экзистенциалистски, то есть от своей руки и в срок, самим собою установленный. Что может быть возвышенней самоубийства? Ведь уйти из жизни по собственному произволу, а не когда она велит, — это единственное, в чем человек может переплюнуть свою судьбу!
Итак, шел последний день его жизни…
Нет, не последний — просто еще один. Если ты сам себя приговорил, трудно переносить не исполнение приговора, а ожидание.
Но надо было для верности дождаться темноты. Надо было пережить еще один день.
А жить ему не хотелось. Буквально не хотелось. Совсем. И он начал проживать этот день, как проходят через пустыню.
По привычке зашел в читалку, но сознание того, что это самый последний день, помешало читать. Что можно выбрать в такой день? Он порылся в каталоге и вышел. Заглянул в буфет, и на подоконнике увидел мятый рубль и две серебрушки. Постоял, подождал. Никто своими не признает? Отлично. Сгреб, купил стакан кофе, пирожное (что на завтра оставлять? Пить так пить!), съел, но вкуса не почувствовал. Крем был как вата, кофе без запаха. На том фасаде «научки», что выходит на проспект Карла Маркса, висела афиша: «Музыкальный салон. Девятая симфония Бетховена». Он подумал, что это в достаточной степени бессмысленно — в последние часы жизни слушать Бетховена, если никогда толком не интересовался серьезной музыкой, криво усмехнулся и толкнул дверь, за которой никогда не был, хотя мимо проходил раз пятьсот за последние полгода.