Всю ночь он прокутил в соседней хижине с одной вдовой и двумя ее дочками; уж не знаю, с кем именно из них.
Два дня потом Глан и часа не был трезв, и собутыльников нашлось предостаточно. Он зазывал и меня, он уже не соображал, что говорит, и заявил, будто я к нему ревную.
— Вас ослепляет ревность, — говорит.
Ревность! Это я-то ревную!
— Помилуйте, — говорю, — я ревную! Да с чего бы я стал ревновать!
— Нет, нет, конечно, вы не ревнуете, — ответил он. — Кстати, я сегодня видел Магги, она жевала, как всегда.
Я прикусил язык и отошел.
4
Мы снова стали ходить на охоту. Глан чувствовал, что виноват передо мной, и попросил у меня прощения.
— А вообще-то мне все надоело до смерти, — сказал он. — Хорошо бы вы как-нибудь промахнулись и всадили мне пулю в затылок.
«Небось снова письмо графини ему покоя не дает», — подумал я и ответил:
— Что посеешь, то и пожнешь.
С каждым днем он делался все мрачней и тише, пить он перестал, но и не говорил ни слова; щеки у него ввалились.
Однажды я вдруг услыхал смех и болтовню у себя под окном, выглянул, а там Глан, опять с самой беззаботной миной громко разговаривает с Магги. Все свои чары в ход пустил. Видно, она шла прямо из дому, а он ее подстерег. Стоят и любезничают под самым моим окном, и хоть бы что!
Я прямо-таки затрясся, схватил ружье, взвел курок, но тут же опустил ружье. Я вышел, взял Магги за руку, мы молча пошли по поселку; Глан тотчас скрылся в хижине.
— Опять ты с ним говорила, зачем? — спросил я у Магги.
Она не отвечала.
Мне стало тошно, сердце колотилось безумно, я едва переводил дух. Никогда еще не видал я Магги такой красивой, я и белой девушки такой красивой никогда не видал, и я совершенно забыл, что она тамилка, я вообще ни о чем, кроме нее, уже не помнил.
— Скажи, — попросил я, — почему ты с ним говорила?
— Он мне нравится, — ответила она.
— Он тебе нравится больше меня?
— Да.
Ну вот, пожалуйста, он ей нравится больше меня, а чем я хуже? Ведь как я всегда к ней был добр, вечно совал ей деньги и подарки, а он?
— Он над тобой смеется, говорит, что ты жуешь, — сказал я.
Она было не поняла, но я растолковал ей, что вот у нее привычка все совать в рот и жевать, а Глан из-за этого над ней насмехается. Наконец мне удалось произвести на нее некоторое впечатление.
— Послушай, Магги, — сказал я далее, — ты будешь моей навеки, хочешь? Я все обдумал: ты поедешь со мной, когда я буду уезжать, я возьму тебя в жены, слышишь, и мы поедем ко мне на родину и там будем жить. Ну как?
Это тоже произвело на нее впечатление. Магги развеселилась и всю прогулку болтала без умолку. Глана она упомянула только раз, она спросила:
— А Глан тоже с нами поедет?
— Нет, — ответил я, — он не поедет с нами. Ты жалеешь?
— Нет-нет, — быстро ответила она. — Я рада.
Больше она о нем не говорила, и я успокоился. И когда я ее позвал к себе, она пошла.
Часа через два, когда я остался один, я вскарабкался к Глану и постучал в тонкую тростниковую дверцу. Он был дома. Я сказал:
— Я пришел предупредить вас, что завтра нам, пожалуй, не стоит идти на охоту.
— Отчего же? — спросил Глан.
— Оттого, что я за себя не ручаюсь, я могу вдруг промахнуться и всадить вам пулю в затылок.
Глан не отвечал, и я спустился к себе. Ему бы в самый раз не идти со мной на охоту после такого предупреждения; и потом, зачем он, спрашивается, торчал с Магги у меня под окном, да еще громко с ней любезничал? И вообще, почему бы ему не уехать на родину, если в письме его и правда звали? Так нет же. Он ходил как потерянный, и все сжимал зубы, и вскрикивал: «Ни за что! Ни за что! Лучше пусть меня четвертуют!»
И вот утром — это после такого-то предупреждения! — Глан стоит подле моей постели и кричит:
— Пора, пора, старина! Погодка отличная! Как раз для охоты! А насчет вчерашнего, так это вы чепуху городили.
Еще не пробило и четырех, но я тотчас вскочил и собрался, вольно же ему было так небрежничать моим предупреждением. Я заряжал ружье у него на глазах, а он стоял и смотрел. Вдобавок ко всему никакой такой не было отличной погодки, напротив, накрапывало, так что он в буквальном смысле слова надо мной издевался. Но я не стал ничего говорить.
Весь день мы плутали по лесу, каждый со своими мыслями. Мы так ничего и не подстрелили, то и дело упускали дичь, нас ведь не охота занимала, а совсем другое. Начиная с полудня Глан пошел несколько впереди меня, чтобы мне было сподручней, или уж не знаю что. Шел перед самым дулом моего ружья, но я и эту издевку снес. Мы воротились без происшествий. Я думал: ничего, может, теперь немного окоротит себя и отстанет от Магги!
— Сегодня был самый длинный день в моей жизни, — сказал Глан вечером, когда мы подошли к хижине.
Больше мы не сказали друг другу ни слова.
В последующие дни он был в самом мрачном духе, возможно, все из-за письма.
— Я больше не могу, нет, я больше не могу! — вскрикивал он по ночам; на весь дом было слышно. В своей угрюмости он дошел до того, что не отвечал даже на самые любезные расспросы нашей хозяйки, и он стал стонать во сне.
«Да, не чиста у него совесть! — думал я. — И чего же это он домой-то не едет! Ясно, тут мешала гордыня, как же это он вернется, когда его прогнали!»
Я виделся с Магги всякий вечер, а Глан с нею больше не заговаривал. Я заметил, что она перестала жевать, она совсем теперь не жевала, и я этому радовался и думал: она уже не жует, одним недостатком меньше, и я ее за это вдвойне люблю! Раз она спросила о Глане. Осторожно так спросила: он не заболел? Не уехал?
— Если он не сдох и не уехал, — ответил я, — то уж, непременно, валяется дома. Мне это решительно безразлично. Он мне осточертел.
Но когда мы подошли к дому, мы увидали Глана, он лежал на циновке, заложив руки под голову и уставясь в небо.
— Да вон он, кстати, и лежит, — сказал я.
Магги тотчас подбежала к нему, я даже не успел ее удержать, и сказала радостно: