Это был молодой человек, упитанный, холеный, очень белокожий, с внешностью мирской, даже светской, с поросячьим лицом и густой синевой на бритых щеках. На нем было элегантное черное пальто с бархатным воротником, легкое кашне из белого шелка и котелок, который он бережно снял и отложил в сторону, когда стал на колени. Его волосы, шелковистые и черные, как смоль, на макушке редели. Он быстро стал на колени перед носилками и поднял белую волосатую руку; при этом пятеро полицейских вдруг выпрямились, воинским движением сорвали с голов фуражки и несколько мгновений стояли смирно, приложив фуражки к сердцу; священник тем временем быстро проговорил несколько слов, которых никто не расслышал. Помешкав немного, кое-кто в толпе тоже неловко снял шляпу. Вскоре священник встал, аккуратно надел котелок, поправил пальто и кашне и присоединился к зрителям. Все было кончено в минуту, выполнено с той же, что у врача, бездушной, почти усталой формальностью.
Затем санитары склонились над носилками, взялись за ручки и, тихо переговариваясь, подняли. Они осторожно двинулись прочь, но при первом же шаге сально-серые руки покойника свалились с носилок и начали комично дергаться и раскачиваться в такт движению носильщиков.
Один резко окликнул другого:
— Постой! Опусти! Кто-нибудь, подберите ему руки!
Носилки снова опустили на пол, и полицейский, присев возле мертвого, выдернул галстук из-под его воротничка, который был расстегнут еще врачом и распахнулся, открыв латунную горловую запонку и круглое зеленоватое пятнышко окиси на мертвой пожелтевшей коже горла. Полицейский взял галстук, похожий на засаленный фитиль, в красную и белую полоску и быстро связал им запястья мертвеца на животе.
Затем носильщики снова подняли его и понесли к выходу, а полицейские шагали впереди, расталкивая людей, и кричали:
— Расступитесь! Расступитесь, вы! Дорогу! Дорогу! Дорогу!
Теперь руки мертвого, связанные на животе, были неподвижны, но его потертая одежда колыхалась, и желто-серые щеки вздрагивали при каждом шаге носильщиков. Концы расстегнутого воротничка трепетали, несвежая белая рубашка, распахнутая до половины, открывала мертвую, костяного цвета грудь, а старая коричневая шляпа, которая съехала уже на самый нос, вместе с провалившейся тонкогубой улыбкой еще больше усиливали карикатурное и жуткое сходство с пьяным.
Все остальное в нем — распадающаяся материя, которая прежде была телом, — как будто усохло, сошло на нет. Тело ничем не напоминало о своем существовании. Оно исчезло, потерялось, стало неразличимым в груде бедной, затасканной одежды — старого серого пальто, мешковатых старых брюк, старой шляпы, пары стоптанных, разбитых туфель. Казалось, больше ничего и нет в этом человеке: только шляпа, безгубая гротескно-пьяная усмешка, две дрожащие щеки, два трепещущих конца воротничка, две грязно-серые лапки, связанные жгутом-галстуком, да жалкая кучка потрепанной, бедной, невзрачной одежды, которая слабо подрагивала и колыхалась при каждом шаге носильщиков.
Осторожно и быстро они прошли за турникет и двинулись вверх по лестнице в темном боковом лазу с надписью «Выход». Когда они стали подниматься по черным железным ступенькам, тело чуть сползло на носилках и старая коричневая шляпа упала, открыв спутанные грязно-седые волосы мертвеца. Один полицейский подобрал шляпу и, сказав носильщику: «Порядок, я поднял», пошел за ними вверх.
Было около половины четвертого, утро приближалось, в небе — безбрежном сиреневом мраке — горели яркие нежные звезды. Ночь стояла еще свежая, налитая холодком, но уже пронизана была весенним ликованием и истомой. Далеко, чуть слышно, с дикой печалью и радостью, гудел корабль — мычало надрывно чудовище в горловине бухты.
Улица была темна, покойна, почти пустынна в свой самый тихий час, и казалось, что бешеный шум ее и движение притаились на миг, взяли короткую передышку, готовясь к завтрашнему дню. Такси пролетали пустые, поодиночке, как метательные снаряды, подошвы людей издавали редкий, настороженный звук; огни горели желтым, красным и зеленым, в одиноких твердых ореолах, которые наполняли сердце упругой радостью, ощущением победы и как-то были под стать ночи, весне, апрелю, кораблям. А выше по улице, в нескольких кварталах, где ночь курилась, как огромное кадило, дробленым пыльцевидным сверкающим пламенем, бесстыдное ее подмигивание потускнело, притухло и, все еще мертвенно-белое, потеряло накал.
Когда люди с носилками вышли из метро, зеленый фургон полиции ждал у обочины, а на тротуаре стояло несколько таксистов с темными помятыми лицами. Пока носильщики со своей ношей шли через тротуар, один из таксистов выступил вперед, подобострастно снял перед мертвецом фуражку и с воодушевлением предложил: