— Но отчего ж вам хотя бы передо мной немного не воздерживаться? Ведь выпавшая мне доля и вас обязывает к известной пристойности.
Весть о его справедливом гневе заставила людей устыдиться: и пока он прогуливался по главной улице, они больше не смеялись столь непристойно и не ссорились по-мужицки, а в каждой кофейне, куда он ненароком заглядывал, мгновенно воцарялась тишина или же страстные цыганские мотивы мигом сменялись какой-нибудь тоскливой мелодией или даже погребальным маршем. Однако, погруженный в свои мысли, он не придавал этому никакого значения. Дело в том, что он вообще старался избегать мужчин, открыто выражая им свое презрение. Женщинам это особенно пришлось по душе; никого более не стесняясь, они все чаще посещали его, делая публичные заявления, что господин Голужа самый удивительный мужчина, которого им когда-либо доводилось знать в жизни.
В это самое время большинство женатых горожан, вопреки громким утверждениям, будто они ничуть не ревнивы, стали учтивейшим образом рекомендовать ему для окончательных расчетов с жизнью свое испытанное и опробованное оружие: старинные кольты, новейшие браунинги и элегантные дамские револьверы. Господин Голужа столь же учтивейшим образом благодарил их, убеждая одновременно в том, что из уважения к собственной кончине он предпочтет какой-нибудь более оригинальный способ покинуть сей бессмысленный и неразумный мир.Возможно, случайно, а возможно и кое-что прослышав, лучший в городе парикмахер уже на другой день поспешил предложить ему свое всяческое содействие.
— Не понимаю я тебя,— рявкнул на него господин Голужа.— Переходи наконец к сути, шельма!
— Да не о сути речь, — возбужденно шептал парикмахер. — Я и знать не знаю, что такое суть! Об искусство речь идет, сударь! Об искусстве!
— Говори толком, чего ты мнешься!
— С вашего благословения я мог бы хватить вас лезвием по горлу. А бритва у меня шведской стали, ничего даже и не почувствуете.
— А если все-таки почувствую?
— Клянусь честью, глазом моргнуть не успеете. Разумеется, если вы не пожелаете, чтобы слева от глотки я сделал вам особый надрез, весьма часто употребляемый на Востоке.
— Это было бы великолепно, однако я не могу принять такую жертву.— Господин Голужа был преисполнен великодушия. — Ведь потом ты будешь страдать от бессонницы, испытывать угрызения совести, ведь правда?
— Напротив, сударь, — воскликнул цирюльник. — У меня на душе станет легче: представьте себе, ведь с той поры, как я стал подмастерьем, меня одолевает сладкое искушение полоснуть бритвой по чьей-нибудь благородной глотке.
— Что же ты ждал до сих пор?
— В самую решающую минуту я праздновал труса: пересыхало во рту, перед глазами плавал туман и — что самое скверное для любого порядочного цирюльника — начинали позорно дрожать руки, отчего многих клиентов брало сомнение, такой ли уж я первоклассный мастер. А мне-то ведь невозможно объяснить им причину, отчего у меня рученька дрожит. А она дрожит и дрожит. Плюнешь и бросишь, сударь.
— Любопытно,— шепнул господин Голужа, бледнея.— А что, если и со мною у тебя рученька задрожит?
— Ну, вы совсем иное дело, — смутился цирюльник. — Вы смерть сами избрали, к тому ж вы из большого города, это особенно волнующее для меня обстоятельство.
Господин Голужа молча барабанил пальцами по столу. Казалось, он погрузился в размышления. Потом вдруг он встал и решительным жестом распахнул дверь. Он хотел что-то воскликнуть, но почувствовал, как ему изменяет голос, и постарался восстановить его, потрясенный до глубины души страхом, который неожиданно его охватил.
— Отныне я сам буду бриться, — только и сумел он произнести.
— Но ведь я хотел вам помочь, — пробормотал парикмахер.— За эти месяцы я так привык к вашему горлу, что вроде бы даже полюбил его.
— Вон, злодей! — закричал господин Голужа.
Той студеной февральской ночью его мучили кошмары: в самых мельчайших подробностях видел он свою собственную кончину. Обливаясь холодным потом, хватая ртом воздух, он то и дело просыпался. Потом встал и, закутавшись в теплое одеяло, долго бродил по комнате и курил. Вслушиваясь в зловещий и непонятный посвист ветра, он чувствовал, насколько он одинок и растерян, как будто в чем-то сам себя обманул. На рассвете он принял решение как можно скорее покинуть городок. Успокоенный, он снова уснул, поджав колени к груди и обхватив их длинными и тонкими руками. Улыбаясь омертвелыми губами, он видел во сне море.