Он проснулся только после полудня и с наслаждением отобедал, радуясь самой мысли о том, что ночной кошмар миновал. Он собирался в последний раз совершить свою обычную прогулку по главной улице, а с наступлением сумерек украдкой сесть на первый поезд, идущий к югу. Правда, из-за этого он немного грустил, однако он тешил себя надеждой, что где-нибудь на свете найдется еще городок, на котором он остановит свой выбор и который, может быть, полюбит.
В тот день после обеда ему нанесли визит семеро видных горожан, при виде их угрюмых физиономий у него в груди вспыхнул язычок пламени, которое, вероятнее всего, было дурным предчувствием. Но он собрался с силами и встретил их улыбкой.
— Добрый день, господин Голужа.
— Мои дни сочтены,— не без ехидства возразил он.
— Простите, но по этому поводу мы к вам и пожаловали, — произнес самый старший.
— Мне сейчас ни до чего нет дела, приходите в другой раз.
Однако они, не снимая пальто и шуб, рассаживались. Четверо устроились в креслах, один развалился на постели, а самый осанистый и крупный остался стоять, прислонившись спиной к двери.
— Нам пора объясниться, — произнес он, моргая раскосыми глазами.
— А разве вам что-нибудь не ясно?
— Увы! Вы давно обещали покончить с собой, и мы в некотором роде чувствуем себя обманутыми.
— Ну и ну, — поразился он,— это вы меня обманули: в ту праздничную ночь убедили меня нарушить обретенный было мною мир, а теперь, в ожидании пока меня вновь посетит вдохновение, я должен смотреть на вас и терпеть ваше присутствие.
— Но мы больше не можем вас видеть, а тем более ожидать, пока на вас снизойдет вдохновение!
— Как вы смеете вмешиваться в мою судьбу! — возмутился господин Голужа.
— У нас есть право на это, уважаемый господин! Объявив о своей смерти, вы хитроумно и лукаво переплели ее с нашей жизнью: целых шесть месяцев мы заботились о вас, лишая себя многих удобств и пренебрегая своими собственными делами и интересами. За это время, вместо того чтобы выполнить принятое на себя обязательство, так сказать, долг чести по отношению к нам, вы позорно злоупотребляли нашей добротой и терпением; вы транжирили наши деньги и, услаждая себя сверх всякой меры, распространяли безнравственность в нашей патриархальной среде. Вы даже потолстели. И все это за наш счет.
— Вы сами требовали, чтобы я жил за ваш счет,— возопил он. — Но вы фатально ошибаетесь, если полагаете, что я с самого начала вас не раскусил. Надо быть глупцом, чтобы не понять, что все это время вы по сути дела использовали меня как рекламу, в тайной надежде, что в конце благодаря моей смерти вам удастся — без каких-либо собственных заслуг — попасть на страницы центральных газет или даже на экраны телевизоров, навязав таким образом общественности свое жалкое существование и, помимо того, заменить туристов в ваш жалкий вонючий городок, который, по чести говоря, с самого начала мне показался отвратительным.
— О,— семеро гостей были потрясены,— вот как вы оплачиваете свои счета? Вот какова ваша благодарность?
— Нет, нет, — кричал тосподин Голужа, почти задыхаясь от гнева, — если наступило время оплачивать счета, то я требую, чтобы мне немедленно отсчитали определенный процент с прибылей, которые благодаря моей наивности вы уже получили!
— Э, господин Голужа, да вы в самом деле столичное дерьмо, — прошептал кто-то, а остальные шестеро в яростном бессилии только утвердительно закивали головами.
— Если вы будете продолжать свои оскорбления, я немедленно покину ваш грязный и жалкий город. Я и так по ошибке сошел здесь с поезда.
— Какого поезда? Вы опять несете чепуху, будто не знаете, что наш городок всегда несправедливо обходили стороной шоссейные и железные дороги.
Он опустил голову и долго сидел молча, согнувшись. Он казался усталым и, видимо, не был больше в состоянии им противостоять. В памяти у него мгновенно ожил его первый разговор с ними, шесть месяцев тому назад, когда на его слова об этом проклятом поезде, которым он, однако же, приехал, они убежденно возразили, что он придумал его, и сейчас он постарался вызвать в своей памяти какой-нибудь ненароком застрявший в ней паровозный гудок или хотя бы острый печальный звон рельсов, однако ему ничего не удалось припомнить. Перед глазами всплыли проплешины и кустарники, окружавшие городок, на которые он часто, во время своих прогулок, смотрел и глубоко в душе, втайне от самого себя, тосковал по шуму и суете большого города, но сейчас в его памяти не возникло ни железнодорожной насыпи, ни хотя бы рассыпанного гравия, чтобы доставить ему радость. «Боже, куда я попал?» — спрашивал он себя, чувствуя, как по телу пробегают мурашки непостижимого ужаса.