Выбрать главу

Я продолжал посещать лекции профессора Рауша и прочие занятия психиатрического отделения, однако не испытывал ни прежнего чувства причастности, ни прежнего душевного трепета. Это было похоже на угасшую любовь к женщине, к которой еще теплится влечение, но за судьбой которой следишь уже холодным, спокойным взглядом стороннего наблюдателя.

Государственные экзамены я сдал после одиннадцатого семестра. Заверенную копию диплома я безо всякого сопроводительного письма выслал отцу. Он перевел мне денег сразу за целый семестр, предложил устроить трехмесячные каникулы и попутешествовать. Снисходительный тон предложения обидел меня, и я едва не вернул подарок. Однако письмо с отказом я так и не отправил, а на следующий день вовсе порвал его и ответил, что повинуюсь.

Я путешествовал по Голландии и Бельгии, съездил в Данциг, а затем в Исполиновы горы. Потом отправился в Лейпциг. Через год стажировки в университетской клинике я получил патент врача и был выдвинут на соискание докторской степени.

За четыре месяца до назначенного отцом срока я опять был в Гульденберге. Я обнял мать, которую редко видел за время учебы, и она заставила меня целый день рассказывать, как я живу. Но ни ее радость по поводу сданных мною экзаменов, ни счастливые слезы не смягчили моего ожесточения, не ослабили чувства беспомощности. Через три дня я последовал приглашению отца и во второй раз вошел в его кабинет, вспоминая о тягостных годах, пережитых из-за отца моей матерью, об обидах моих школьных лет, когда я слыл безотцовщиной, и о приуготовленной мне учебе — подарке, оскорбительном, как пощечина.

Я собирался уклониться от объятий или иного дружелюбного прикосновения, но отец не сделал ни малейшей попытки интимного жеста. Он остался сидеть за столом. Даже не поднялся, когда я вошел, и не протянул руки. Я почувствовал облегчение и одновременно разочарование. Это было настолько странное, противоречивое чувство, что я сам себя не понимал.

Отец постарел за прошедшие годы, поседел, хотя из-за короткой стрижки это было почти незаметно. Он открыл ящик письменного стола и вручил мне часы с выгравированной надписью: «Моему сыну по случаю получения докторского звания. Д-р Конрад Бёгер».

Это были точно такие же позолоченные часы, какие он подарил мне после экзаменов на аттестат зрелости, и дарственная надпись была выгравирована все тем же старинным готическим шрифтом. Не знаю, сделал ли он мне тот же подарок по забывчивости или потому, что всегда дарил такие часы. Может, он узнал, что я так и не носил те первые часы? Во всяком случае, он несомненно намеревался унизить меня этим подарком, напомнить о моей беспомощности, о бедности моей матери.

Отец пригласил меня сесть и протянул большой запечатанный сургучом пакет, в котором на вид было полно бумаг.

— Я купил для тебя врачебную практику, — сказал он, сев рядом. — Это старая практика Кёстлера, который умер два года тому назад. Я взял ее сразу, но не пользовался ею. Весной я распорядился ее отремонтировать и обновить там все оборудование. Уровень, конечно, не тот, что в клинике, однако вполне приличный для врача, практикующего в провинциальном городке.

Отец замолчал, но я тоже ничего не говорил, поэтому он продолжил:

— Среди бумаг — доверенность на двадцать пять лет. По истечении этого срока практика перейдет в твою полную собственность. Тогда хочешь — продавай, а хочешь — нет. Можешь остаться здесь, можешь уехать. Как пожелаешь. Но если уедешь отсюда раньше, чем через двадцать пять лет, то не получишь ни гроша. Словом, думай. Кроме того, в конверте для тебя есть официальное разрешение заниматься здесь частной медицинской практикой. Я позволил себе урегулировать это дело. Решайся. Ответ жду через неделю.

— Мне не надо думать. Я подчиняюсь вашей воле.

Отец был явно удивлен. Он несколько растерянно подошел ко мне, будто не зная, радоваться ли моему быстрому согласию или ждать подвоха. Он встал передо мной, задумчиво поглядел на меня и наконец сказал со злой усмешкой:

— Что ж, решиться и впрямь нетрудно. Ведь идешь на все готовенькое.

Во мне боролись стыд и ненависть. Я закусил губу, чтобы не сказать лишнего в этой неразберихе мыслей. Он стоял прямо передо мной; я, угадывая издевку в его лице и потому не поднимая глаз, вежливо произнес: