Нам было рискованно играть в огороженных забором руинах, где оставались с войны неразорвавшиеся снаряды, или лазить вечерами в чужие сады за клубникой. Если нашу компанию заметят, то сразу скажут — там были аптекарские ребята. Остальных и узнавать не надо. Даже когда кого-нибудь из наших товарищей ловили, он мог назвать любую фамилию, а потом удрать, не боясь, что родители про это дознаются. Но никого не стоило ловить, раз уж опознаны мы. Достаточно на следующий день прийти в школу и допытаться через учителя, кто был нашим сообщником. Разумеется, взрослые всегда исходили из того, что сыновей аптекаря кто-то подбил на ту или иную шалость; мы считались хотя и легкомысленными, но по существу безвинными жертвами подлинных злоумышленников, поэтому в отличие от наших друзей по отношению к нам можно ограничиться почтительным извещением глубокоуважаемому господину доктору с супругой о досадном происшествии. Добиваться такого же строгого наказания, какое выпадало нашим друзьям, было бы напрасной попыткой.
Однажды я все-таки решил принудить учителей к тому, чтобы меня наказали. В школе кто-то повесил на черной доске очень злую карикатуру на нашего директора. Когда стали разыскивать автора, я взял вину на себя, хотя даже не видел злополучного рисунка, так как его тут же сняли. Я взял вину на себя, надеясь, что уж в этом-то случае не будет никакого снисхождения и ко мне отнесутся так, как отнеслись бы к любому другому школьнику. Мне хотелось, чтобы мой класс зауважал меня и чтобы ко мне проникся благодарностью тот, ради кого я жертвовал собою. Я мечтал, что спасу старшеклассника, который однажды на школьном дворе подойдет, молча положит мне на плечо свою руку и мы навсегда станем друзьями.
Попытка не удалась. В кабинете директора мне битый час доказывали, что я никак не мог быть тем карикатуристом. Меня заставили написать под диктовку текст, который был под рисунком, и мой классный руководитель сравнил оба почерка. Покачав головой, все пришли к общему мнению, что сын аптекаря не способен сочинить столь злобный пасквиль. Мой поступок объяснили ложно понятым чувством товарищества, желанием пожертвовать собою, чтобы покрыть других, на худой конец предполагалось, что кто-то заставил меня взять вину на себя, — все это казалось моим учителям вполне вероятным, так как они исходили из благородства моих побуждений.
Я настаивал на своем и отчаивался из-за того, что мне не верили. Плача от бессильной ярости, я даже забыл, что не являюсь автором рисунка. Я твердил, что карикатура нарисована мною. Мне очень хотелось быть тем, другим, у кого нет таких уважаемых родителей и кому сразу же поверили бы, в чем бы он ни сознался. Я мечтал оказаться подкидышем.
Отец сел за письменный стол. Мы знали — сейчас последует заключительная фраза, приговор. Как обычно, он сперва продолжил прерванное занятие (сейчас он вновь принялся писать, а когда читал, то брал отложенную книгу и откидывался в кресле) и, делая вид, будто погружен в работу, сказал ровным, безучастным голосом:
— Матери одной не собрать смородину. Ближайшие полмесяца будете ходить после обеда в сад и по три часа помогать ей.
Потом он поднял глаза и вопросительно взглянул на нас, словно его впрямь интересовало наше мнение о приговоре.
— Все. Можете идти, — сказал он наконец.
Мы вышли из кабинета. Мыском ботинка брат пнул меня под коленку, у меня аж ноги подкосились, и я оказался на полу.
— С ума сошел? — зашипел я.
— Идиот, — ответил он таким же шепотом. — Из-за тебя и мне придется собирать эту чертову смородину.
— Судьба. Ничего не попишешь, — пробормотал я и, несмотря на боль, постарался улыбнуться брату, когда он проходил мимо.
Я знал, что он злится на меня не по-настоящему. Судьба, как мы это называли, могла обернуться и против меня за какое-либо из его прегрешений. А пинка я заслужил за то, что соврал про иностранную монету.
Через четверть часа в нашу комнату зашла мать и поставила два ведра.
— Иду в сад, — сказала она и отправилась туда, не дожидаясь ответа.