Во всяком случае, лично у меня этот город отнял все, что мне было дорого. И когда я наконец смог сложить с себя обязанности бургомистра, я очертя голову бросился из Гульденберга, чтобы сохранить то единственное, что еще имел, — мой рассудок. Ибо под конец я уже совсем задыхался, и мой отъезд действительно походил на паническое бегство.
Можно понять людскую жадность и зависть, кляузничество и взаимную слежку друг за другом, чтобы не упустить выгодный момент для мелкой корысти. Но я видел здесь и готовность помочь ближнему, наивное и искреннее добродушие, беззаботно-щедрое и расточительное отношение ко времени, искреннее уважение многих гражданских добродетелей и неуклонное стремление следовать неким принципам, что свидетельствовало как о чувстве собственного достоинства, так и о силе отцовских заветов. Больше всего меня обескураживало и смущало вот какое открытие: любой житель Гульденберга сочетал в себе поганейшую натуру с удивительным великодушием и мог вслед за жестом самозабвеннейшего бескорыстия совершить гнуснейшую подлость, причем без особой надобности и абсолютно не сознавая непоследовательности своих поступков.
Первые годы моей работы бургомистром я с удивлением и испугом наблюдал за этим непонятным мне характером людей из провинциального городка, а потом воспитал в себе безучастное равнодушие, ибо убедился, что все их дела и поступки продиктованы каким-то бесцельным инстинктом, в их основе не лежат ни логические, ни моральные критерии, поэтому они не поддаются какой-либо оценке с точки зрения разума или нравственных традиций. Эти люди походили на зверье вроде кошки, которая с неожиданной яростью разрывает маленькую птаху, хотя только что лениво мурлыкала в ожидании ласки или казалась целиком занятой грациозностью собственных движений.
Я говорю не о психических больных. Таких в Гульденберге не больше, чем в любом другом городе. Я имею в виду даже не тех чудаков, которые к старости достигают таких вершин себялюбия и капризности, что с ними вообще невозможно разговаривать, ибо любой разговор превращается в абсурд и надругательство над здравым смыслом. Моя должность и тут не позволяла мне естественных реакций и принуждала меня к солидной сдержанности, которая насиловала мой нормальный человеческий рассудок лишь ради того, чтобы хладнокровно выслушивать вздорные обвинения людей вроде доктора Шподека и спокойно отвечать на них.
Нет, сегодня я больше, чем когда-либо, убежден: в этом городе жили только безумцы, и все мои усилия (усилия совершенно бесполезные, как я вынужден ныне признать, ибо безумцам нужен не бургомистр, а толстокожий врач и пара дюжих санитаров) привели лишь к тому, что я потерял Ирену. Я должен был предвидеть, что эта впечатлительная женщина, которая до сих пор служит для меня идеалом земной красоты, не сумеет оказать необходимого сопротивления безумным речам и извращенным мыслям этих людей, поэтому безумие угнездилось и в ее голове, расцветая буйным цветом бессмысленных обвинений; она стала подозревать меня в способности на любую низость. Чего бы я ни делал, чтобы сохранить ее, она все оборачивала против меня, и так продолжалось до тех пор, пока рядом со мной вместо жены не очутилась совершенно чужая женщина, бесчувственная к моей любви.
Гульденберг сменил за послевоенные годы больше дюжины бургомистров. Дольше всех продержался мой предшественник Франц Шнеебергер — полтора года. Большинство просиживало в бургомистерском кресле всего несколько месяцев, один даже только полтора месяца. Я употребил все свои силы, опыт, умение, чтобы меня не сместили досрочно. Этого я добился. Девятнадцать долгих лет пробыл я бургомистром Гульденберга до моего добровольного, хотя и преждевременного ухода на пенсию. И лишь в день своего ухода, когда мне пришлось выслушать уйму скучных речей и принять дешевую, покрашенную под бронзу медаль с барельефом Гульденберга, медаль, которую несколько лет назад изготовили по моему же указанию и которую я сам бессчетное количество раз вручал согражданам за их заслуги перед Гульденбергом, лишь в тот день я понял, что все мои усилия стоили не дороже пригоршни прошлогоднего снега, хотя на них ушла почти вся моя жизнь. Эта пригоршня грязного снега отравляет оставшиеся мне недели или дни, от нее, видно, и постоянная горечь у меня во рту.
Сегодня я проклинаю Гульденберг и его безумцев, которые отняли у меня все и превратили в безумца меня самого. Но еще сильнее я проклинаю себя, потому что честолюбие и тщеславие вынудили меня покорно и с открытыми глазами идти навстречу собственной гибели.