— В кабинете, — сказал он наконец. — У себя в кабинете.
Я направился к двери, но господин Голь окликнул меня:
— Погоди. Туда нельзя.
Я остановился на пороге, глядя на господина Голя и ожидая, что он еще скажет. Он сдвинул кувшин на подоконнике в сторону, сел и достал из мешочка свой обед — бутерброды, яблоко, термос. На левом колене он расстелил маленькую салфетку: белоснежное пятно на заляпанном краской халате. Перочинным ножиком он начал чистить яблоко.
— А почему нельзя? — не утерпел я.
Мне вдруг подумалось, что господин Хорн сердится на меня. Ведь я целых четыре дня не появлялся в замке и даже не сообщил, что не могу прийти. Господин Голь жестом подозвал меня к себе. Он пододвинулся, освобождая мне место рядом, и угостил кусочком яблока. Жуя яблоко, он осматривал стену.
— Барсучий уголок готов, — проговорил он и указал на простенок у входной двери.
Я смотрел на барсучью нору, на дерн и кусты, которые переходили в нарисованный на стене лес. Я встал, подошел к диораме, наклонился над ограждением, чтобы получше разглядеть расписанную стену.
— Вот чудеса. Тут ведь почти невозможно различить, где кончается дерн и начинается нарисованная трава.
Я вернулся к старому художнику и повторил:
— Чудеса. Мне бы так научиться рисовать.
Господин Голь срезал с хлеба корочку, поделил его на кусочки и, накалывая их ножом, стал отправлять себе в рот. Я стоял перед ним в надежде услышать, почему же мне нельзя к господину Хорну.
— Все очень просто, — сказал он, задержав кусочек у самых губ. — Я обманываю глаз. Перспектива вводит его в заблуждение.
Он посмотрел на стену с нарисованными в натуральную величину растениями, нависающими ветвями, теряющейся в зеленой мгле леса лужайкой.
— Это всего лишь трюк, нехитрый прием, — пробормотал он, продолжая жевать. — Ничего особенного. А мы уже не улавливаем разницы. Человеческий глаз никуда не годится. Его слишком легко обмануть.
— Почему мне нельзя к господину Хорну?
Мне не терпелось, так как нужно было спешить домой.
Старый художник опять повернулся ко мне:
— С господином Хорном беседуют. У него большие неприятности, мой мальчик. Не до тебя ему сейчас.
Я молча ждал, но господин Голь уже опять отвернулся к стене, к своим испещрившим штукатурку карандашным наброскам, которые предстояло раскрасить.
— Плохи дела у твоего Хорна, — сказал он наконец. — Но мы оба ничем не можем ему помочь.
— Это из-за цыган?
Сам не понимаю, почему я так спросил.
Господин Голь удивленно посмотрел на меня:
— Из-за цыган? При чем тут цыгане?
— Вы же знаете, какие они.
— О да, цыган я знаю. Но господин Хорн никакого отношения к ним не имеет.
— А может, все-таки имеет? — не отставал я. — Только вы мне сказать не хотите.
Я надеялся, что господин Голь что-нибудь расскажет мне о цыганах. Ведь он был единственным человеком в городе, с кем они разговаривали. Они даже ходили к нему в гости.
— Ну-ну, успокойся, — сказал он.
Сняв с колена салфетку, он отряхнул ее и аккуратно сложил. Потом сунул остатки еды в мешочек и встал. Чуть отодвинув ногой табуретку, он взял кисть, торчавшую из верхнего кармана халата, и начал смешивать краски на полированной металлической пластинке. Значит, он ничего больше не расскажет.
— Мне пора, — проговорил я. — Передайте господину Хорну, что я приходил. Теперь мне удастся выбраться только в следующую среду.
— Будет исполнено, господин арестант, — отозвался господин Голь, не отрывая глаз от красок.
Я помчался вниз по винтовой лесенке. Во дворе замка я остановился. С минуту я подумал, затем украдкой поднялся по лестнице главного здания. Тихонько закрыв за собою большую входную дверь, я замер. Мне было слышно самому, как тяжело и громко я дышал. За закрытой дверью кабинета раздавались голоса. Подойдя к двери сбоку, чтобы меня не застигли врасплох, я нагнулся и поглядел в замочную скважину. Было видно только господина Хорна. Он сидел в кресле у стены, точно между двумя фотографиями в рамках. Я видел, как шевелились его губы, однако ничего не мог понять.
Господин Хорн был мне не очень симпатичен. Его холодные серые глаза пугали меня. Пожалуй, он был ровесником отца, но выглядел старше чем на сорок три года и казался более хилым. Сегодня я бы сказал, что он был человеком отчаявшимся, впавшим в уныние и уже не способным простить жизни нанесенные ему обиды. Но тогда я видел только нелюдимость, раздражительность и желчность. Уже при первой встрече в то воскресенье, когда я с отцом и братом пришел в краеведческий музей, я сразу же заметил неприступную замкнутость этого человека, отвергающего любые попытки сближения. Он разговаривал с отцом вежливо, но по холодным глазам и по нелюбезному выражению лица легко можно было понять, насколько он далек от нас. Я тогда постыдился за отца, который силился поддержать готовый умолкнуть разговор. Отец был попросту добродушно-вежлив, а я стыдился из-за того, что он так унижается перед этим человеком. Позднее, когда мы с господином Хорном уже готовили выставочные залы, я и сам пытался снискать его расположение и иногда неделями работал в замке после уроков. Я старался как можно аккуратнее выполнять его поручения, но, несмотря на все мое усердие, он продолжал молчать, ограничиваясь лишь указаниями на ошибки или скупыми, необходимыми пояснениями. Он ни разу не похвалил меня, и я страдал из-за этого. Даже неразговорчивый Голь и тот относился ко мне дружелюбнее.